Skip navigation.
Home

Навигация

2024-2025-Бахыт КЕНЖЕЕВ

Бахыт КЕНЖЕЕВ

СТИХИ 


 2 августа 1950 – 26 июня 2024


* * *
Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей,
что уходит внезапно под почву – и нет его.
Остаются сущие мелочи, вроде ключей
запропастившихся, не говоря уж о
изгрызенной трубке, очках, разговорах о воскреше-
нии Лазаря (квалифицирующемся, как бред,
нарушающий все законы физики). По чужой душе
без фонаря не побродишь, а фонаря-то и нет.

Говорят, что носивший музыку на руках
и губивший её, как заурядный псих,
несомненно, будет низвергнут в геенну, как
соблазнивший кого-то из малых сих.

А ещё говорят, что смерть – это великий взрыв.
Ничего подобного. Или я ошибаюсь, и
второпях ночную молитву проговорив, 
даже грешник становится равен своей любви?

За колючей проволокой земной тюрьмы,
за поминальным столом с безносою, в многотрудный час
подземельных скорбей, без ушедших мы
кое-как выживаем – но как же они без нас? 

* * *
оправданный за недостатком улик
свинца или соли
апрель обнимающий солнечный блик
выходит на волю

ныряет подтянут и рыжебород
с неправдою в ссоре
в разверстую пропасть тюремных ворот
как в черное море 

счастливец мой редкий не плачь не болей
могли б и повесить
а так полагается восемь рублей
а может, и десять

блажен пострадавший за честь без вины
которому в миске
вернули работу рубаху штаны
и место прописки

* * *
Не то что стал он неживой, 
но опустившийся и серый. 
Брусчатка поросла травой, 
витрины – бедною фанерой 
забиты. С мартовских календ 
исходит город полым эхом, 
и жизнерадостный студент 
давно в провинцию уехал. 

Ах, на миру и смерть красна, 
мы в книге бытия читаем, 
но что же делать нам, жена, 
когда он стал необитаем? 
И там, где град стоял и храм, 
рыдает жрица молодая
почти вслепую по ночам 
в смешном наморднике блуждая.

Элегия седьмая
                                Л.С.

Все кажется – вернусь, и станет все, как было,
на Малой Бронной, где теперь сугроб
(как я тебя любил, как ты меня любила!),
аптека и кофейня. Жизнь взахлёб.
И будет нам тепло среди зимы косматой:
подпольный Галич с плёнки запоет,
и кухню полутемную зальет
люминесцентный свет продолговатый.

Любил-то я тебя, а был влюблен в одну,
другую, третью, и сердился, право,
когда ты выговаривала: ну,
ты, мальчик мой, неправ, а впрочем, слава
Создателю: он сам – творенья часть,
то сдвинет ось земли, то сам себе дивится,
то посылает всякой мрази власть,
то глупость – юношам, то молодость – девицам.

Кончается благословенный век мой.
Ты умерла, (а я не поумнел),
но все смеешься, пепел сигаретный,
как бы профессор с тонких пальцев – мел,
отряхивая в оранжевое блюдце.
Нет, не вернусь. Ушедшим не проснуться,
лишь Патриаршие сверкают инеем,
и небо черное, и светло-синее

* * *
Во времени, как говорится, оном,
не в павловопосадском ли платке
та барышня – с обгрызенным батоном
и веточкой мимозы? Налегке
стартуем, а потом земным жилищем
томимся, рвёмся к свету, бла-бла-бла,
и в темноте любительские ищем
дагеротипы в ящике стола.

ФЭД-2. Затвор. Щелчок. Под диафрагмой
вдруг холодок. О чём же я забыл?
Да обо всём. Не обижайся, враг мой,
прошедшее – я так тебя любил.
Ты, чёрно-белое, как бедный сон, как беглый
военнопленный времени – адьё.
Проворная весна растопит снег мой.
и усмехнётся. Что там у неё –
буханка чёрного, лиловые отметки,
недетский город, счастьем знаменит
простуженным, где переулок ветхий
кривоколенной чашечкой звенит?

* * * 
Возвращаясь с поминок, верней, с похорон,
подбираешь к ним рифму (допустим, харон,
ахеронт, или крылья вороньи),
обернешься и ахнешь: голы тополя.
Как кружится над ними сухая земля,
как сгущается потусторонний
холодок! Передернешь плечами. Вздохнешь.
Ах, как режет капусту хозяйственный нож –
тонко-тонко. Притихла? Что, грустно?
Не беда, мы еще поживем, не умрем,
не взойдем, уходя, на ахейский паром,
будем моцарта слушать, искусством
наслаждаться. Ау, тополя, для чего
превращали вы солнечный свет в вещество
деревянное? Ветр завывает,
и внезапно, что пушкинский поп от щелчка,
понимаешь, как здешняя жизнь – коротка,
а другой не бывает.

* * *
Словно тетерев, песней победной
развлекая друзей на заре,
ты обучишься, юноша бледный,
и размерам, и прочей муре,

за стаканом, в ночных разговорах
насобачишься, видит Господь,
наводить иронический шорох –
что орехи ладонью колоть,

уяснишь ремесло человечье,
и еще навостришься, строка,
обихаживать хитрою речью
неподкупную твердь языка.

Но нежданное что-то случится
за границею той чепухи,
что на гладкой журнальной странице
выдавала себя за стихи.

Что-то страшное грянет за устьем
той реки, где и смерть нипочем, –
серафим шестикрылый, допустим,
с окровавленным, ржавым мечом,

или голос заоблачный, или…
сам увидишь. В мои времена
этой мистике нас не учили –
дикой кошкой кидалась она

и корежила, чтобы ни бури,
ни любви, ни беды не искал,
испытавший на собственной шкуре
невозможного счастья оскал.


* * *
…не ищи сравнений – они мертвы,
говорит прозаик, и воду пьет,
а стихи похожи на шум листвы,
если время года не брать в расчет,

и любовь похожа на листьев плеск,
если вычесть возраст и ветра свист,
и в ночной испарине отчих мест
багровеет кровь – что кленовый лист,

и следов проселок не сохранит –
а потом не в рифму мороз скрипит,
чтобы сердце сжал ледяной магнит, –
и округа дремлет, и голос спит –

для чего ты встала в такую рань?
Никакого солнца не нужно им,
в полутьме поющим про инь и янь,
черный с белым, ветреный с золотым…


* * *
Пока наверху без обиды и гнева
закатная льется река,
и злое отечество, гиблое небо,
на запад несет облака –

мой вольнолюбивый товарищ настроит
гитару, и бронзовый звук
взовьется, исчезнет за черной горою –
что хищная птица из рук.

И схватятся в воздухе сокол и ястреб,
взыграет латунная медь,
и будет он петь офицерские астры
и страсти советские петь.

Валяй, гитарист, без унынья и фальши
бывалые вспомним слова,
мы песенку спели, а дальше? А дальше
дрожит, ни жива, ни мертва,

безумная женщина в черном платочке
в своем одиноком углу,
на зеркальце дышит, и зыбкие строчки
без музыки шепчет во мглу.

* * *
Время действия – осень. Москва.
Незапамятная синева
Так и плещется, льется, бледнеет.
Место действия – родина, где
Жизнь кругами бежит по воде
И приплыть никуда не умеет.

Содержание действия – ты.
Покупаешь в киоске цветы,
Хризантемы, а может быть, астры –
Я не вижу, мне трудно дышать.
И погода, России под стать,
Холодна, холодна и прекрасна.

Ждать троллейбуса, злиться, спешить –
Словом, быть, сокрушаться, любить –
Все, что нужно для драмы, в которой
Слезы катятся градом с лица,
Словно в горестном фильме конца
Нашей юности, сладкого вздора

О свободе. Арбатские львы,
Дымный запах опавшей листвы,
Стертой лестницы камень подвальный
И цветы на кухонном столе –
Наша жизнь в ненадежном тепле
Хороша, хороша и печальна.

Если можешь – не надо тоски.
Оборви на цветах лепестки,
наклонись к этой тверди поближе.
Там, вдогонку ночному лучу,
Никогда – я тебе прошепчу, –
Никогда я тебя не увижу.

* * *
Говори – словно боль заговаривай,
бормочи без оглядки, терпи.
Индевеет закатное зарево,
и юродивый спит на цепи.

Было солоно, ветрено, молодо.
За рекою казенный завод
крепким запахом хмеля и солода
красноглазую мглу обдает

до сих пор – но ячмень перемелется,
хмель увянет, послушай меня.
Спит святой человек, не шевелится,
несуразные страсти бубня.

Скоро, скоро лучинка отщепится
от подрубленного ствола –
дунет скороговоркой, нелепицей
в занавешенные зеркала,

холодеющий ночью анисовой,
догорающий сорной травой –
все равно говори, переписывай
розоватый узор звуковой...

* * * 
Нет, не безумная ткачиха
блуждает в кипах полотна –
ко мне приходит тихо-тихо
подруга старая одна

в свечном огне, в кухонном дыме
играет пальцами худыми
свистит растительный мотив
к коленям голову склонив

я принесу вина и чая
в неузнаваемой ночи
простую гостью угощая
всем, что имеется в печи

но в город честный, город зыбкий
где алкоголик и бедняк
она уходит без улыбки
благословенья не приняв

и вслед за нею в сердце ранен
влачится по чужой земле
на тонких ножках горожанин
почти невидимый во мгле

* * *
«Сочинил бы что-нибудь, но увы – 
и слова мертвы, и звуки мертвы». 
Так письменник кокетничает, хитрюга,
впрочем, тут же в руки берет бутыль 
открывает кильку в томате иль 
режет козий сыр, а его подруга 

(совершенно новая) говорит, 
что всегда ценила стихи навзрыд, 
скажем, мужа Лары Живаго (Отто 
Ларинголога), о тщете труда 
и любови. Знаете, господа, 
звездный страх предутреннего полета 

над цветущим Киевом – спуск, подъем, 
керосинки чиним, старье берем, 
в переходах подземных сладко 
и прохладно, но разве ты видишь их? 
Ты высоко среди живых, негустых 
облаков с серебряною подкладкой,
а бутыль из беспошлинного ларька 
в ней вода горька и печаль крепка –

гаснет свет – подсолнечный, тонкорунный – 
об одной струне в молодой ночи, 
где медсестры стонут, и спят врачи, 
по притонам шляется тень Гаруна

аль-Рашида. Боже, нехорошо 
отбирать подаренное (еще 
неразвернутое) нечестно, даже 
этот сыр и хлеб, и любовь взаймы 
лишь бы их хватило до дна зимы,
до петушьего крика, до третьей стражи

* * *
Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы,
хироманты и прочие рудознатцы.
Если кто-то будущего боится,
то они, как правило, и боятся.
Смертный!
перестань львом пустынным рыкать,
изнывая утром в тоске острожной
по грядущей ночи. Беду накликать,
рот раззявив глупый, неосторожный,
в наши дни, ей-ей, ничего не стоит,
и в иные дни, и в иные годы.
Что тебя, пришибленный, беспокоит?
Головная боль? Или огнь свободы?
Не гоняй и ты по пустому блюдцу
наливное яблочко – погляди, как,
не оглядываясь, облака несутся,
посмотри, как в дивных просторах диких,
успокоившись на высокой ноте,
словно дура-мачеха их простила,
спят, сопя, безропотные светила,
никогда не слышавшие о Гёте.