Skip navigation.
Home

Ян Пробштейн

ПРОБШТЕЙН, Ян. Поэт, переводчик, журналист, литературовед, профессор. Родился в 1953 г. С 1989 г. живет в Нью-Йорке. Член СП России. Автор семи сборников стихов. Стихи и переводы публикуются в «Радуге», «Литературной газете», «НРС», «Арионе», «Континенте» и др. Один из авторов антологии “Строфы Века-II. Мировая Поэзия в русских переводах ХХ века”, Москва, 1998. Автор книг: "Дорога в мир", 1992; "Vita Nuova", на английском, 1992; "Времен на сквозняке", 1993; "Реквием", 1993; "Жемчужина", 1994; "Элегии", 1995; "Инверсии", 2001.

2014-Дилан ТОМАС. Стихи. Перевод с английского и вступительная статья Яна ПРОБШТЕЙНА.



(27 сентября 1914, Суонси, Уэльс - 9 ноября 1953, Нью-Йорк) 


    Поэзию Дилана ТОМАСА, столетие которого отмечает в эти дни весь англоязычный мир, отличает блистательное образное мышление и словотворчество, словочувствование и почти физиологическое ощущение бытия и космоса, метафорическое мифотворчество, где человек, природа, стихии, мироздание и космос связаны единой артерией жизни. Как и подобает большому поэту, окунаясь, почти растворяясь в космосе и хаосе, Дилан Томас не теряет цельности видения и воссоздает свою картину мира, показывая в ином свете основное событие бытия – отделение света от тьмы и сотворение мира:

В начале было слово, это слово
От плотных отделило сгустков света
Все буквы космоса необжитого.
Текло из облачных основ дыханья,
Переводило сердцу слово это
Те знаки смерти и рожденья.


В начале был покрытый тайной мозг,
Припаян к мысли, заключенный в клетку,
Пока не вспыхнула в нем солнца мощь,
Пока не содрогнулся вен пучок.
И хлынув, кровь несла потоком света
Любви осеменяющий исток.
                              «В начале»

    Основополагающую формулу Нового завета «В начале было слово» Дилан Томас наполняет новым светом и, как метафору, реализует до предела. Метафорически трансформируя миф, поэт вплетает в картину до–Бытия символы троицы-триады: трехконечную звезду, трехсложный знак, лик Бога-сына, жертвенную кровь, чашу и крест. 

    Дилан Томас родился в портовом валлийском городе Суонси. В «Воспоминаниях детства» он писал: «Я родился в большом валлийском городе в начале Великой Войны – уродливом, прекрасном городке "или это для меня он был и остался таким", который сползая, простирался у длинного, восхитительного, извилистого берега, у которого мальчишки-прогульщики и мальчишки, шатавшиеся на взморье, и старики ниоткуда, попрошайничали, бездельничали, шлепали ногами по воде, глазели на корабли в доках и на пароходы, уплывающие в чудеса и в Индию, в волшебство и в Китай, в страны, яркие, как апельсины, и оглушительные, как львы...». Дилан Томас с детства впитал в себя валлийские предания и поэзию, из которых впоследствии черпал богатство языка и образов. Его формальное образование ограничивалось средней школой, после этого он работал репортером, сценаристом, перебивался случайной работой и литературной поденщиной. 

    В одном из интервью на вопрос, стремится ли он, чтобы его поэзия приносила пользу другим и ему самому, Дилан Томас ответил: «И другим, и себе. Поэзия – это ритмическое, неизбежно повествовательное движение от полной слепоты к обнаженному видению, интенсивность которого зависит от усилий, вкладываемых в труд создания поэзии. Моя поэзия приносит или должна приносить пользу мне по одной причине: это дневник моих усилий пробиться из тьмы к какому-то свету, а видение и знание ошибок 

или достижений, которые случаются гораздо реже, приносят пользу тому, что еще только должно появиться в результате моей борьбы. Моя поэзия приносит или должна приносить пользу другим потому, что это мой личный дневник той же борьбы, которая им также знакома». 
                                  


Эта сторона правды

                Лльюэлину
Не разглядишь сейчас 
Эту сторону правды, сын,
Царь твоих синих глаз –
В ослепляюще-юной стране,
Где под снисхожденьем небес
Вновь начать все можно вполне
В невинности или вине,
Пока ума или сердца взмах
Свершишь, все уже прочь
Сброшено, как покойников прах,
В мрак, уползающий в ночь.

Добро и Зло – два пути
Подойти к смерти своей 
У моря, что все смелет, как встарь,
Сдуй, как пух, царь 
Сердца слепых твоих дней,
Оплакав, сквозь меня и тебя пройди
И сквозь души всех людей,
Иди в невинный мрак
И во мрак вины, в злую смерть 
И в добрую смерть, чтоб взлететь 
В превращенье последнем, как
Звездная кровь в небесах,

Как слезы солнца, луны семена,
Как пламя и сор, полет
Небес, трескучих до дна, –
Царь твоих шести лет.

Из порочных влечений – 
Зарожденье растений,
Животных и птиц исток,
Воды, света, неба, земли –
Все ждет тебя, простершись у ног, 
Все дела и слова твои,
Любая правда, ложь и вина
Умрут в неосудной любви. 

Уши в башнях слышат стук

Уши в башнях слышат стук
В двери чьих-то рук,
Глаза из фронтонов зрят,
Как пальцы замки теребят,
Дверь ли отпереть
Иль ждать в одиночестве смерть,
В этом белом доме незрим
Глазам-пришлецам чужим?
Руки, в вас виноград или яд? 

За мелким морем плоти 
И берегом белой кости
За островной чертой –
Материк вне волны звуковой,
Вне разума – горы и кручи,
Ни птицам, ни рыбе летучей
Не нарушить его покой. 

Уши острова слышат,
Как ветер пламенем пышет, 
Глаза острова зрят,
Как бросают суда якоря.
Помчусь ли к судам на свой страх
С ветром в волосах?
Иль моряков не встретив, впредь
Буду ждать взаперти смерть?
Корабли, в вас виноград или яд?


Руки в двери стучат,
Бросают суда якоря, 
Песок прибит потоком дождя,
Впустить ли в дом чужака,
Приветить ли моряка
Иль взаперти смерти дождусь?

Пришельца руки, кораблей груз,
В вас виноград или яд? 

Вор времени скорбь

Прочь отползает вор времени, скорбь,
Мошенница-боль крадется прочь,
Морестранники-годы ведут в приворожённый луной гроб,
На колени швырнула время расщеплённая морем вера,
Старики позабыли плачь,
На прилив опиралось время, когда на дыбы вставали ветры,
Жертв кораблекрушения кличь,
Скачущих по тропе утопленников, оседлавших морской луч,
Старики позабыли о горе,
Надтреснутый кашель, зависший альбатрос,
Кость юности прочь отбрось
И ковыляй солёноглазо к ложу, где 
Прилив швырявшая в пору легенд,
Возлегает вечно в объятиях вора. 

Мошенника с лицом-циферблатом впустил отец сейчас,
Смерть хлещет с рукава его, 
В мешок дырявый булькает добыча,
В могилу скакуна ползет змеясь
Сквозь евнухову щель преступник бычий глаз, 
Чтоб горе вызволить из двойников-гробов,
Не преградит ему волшебный свист 
К вершине смерти путь по склону дней,
Змеиноядовит укус украденных тех пузырей 
И зуб нетленный зряч, 
Но всё ж не в силах третий глаз узреть 
Соитье радуги, соединившей половины пола, 
И всё пребудет и в стремнине смерти
С укравшими отца объединится. 

2014-Джон ЭШБЕРИ. Стихи. Перевод с английского и вступительная статья Яна ПРОБШТЕЙНА.


Джон
Эшбери (на снимке справа) и Ян Пробштейн

в
квартире Эшбери на Манхэттене в 1990 г.

 

                                                                                                                             Фото Ричарда ГРИНА 

 

    Джон ЭШБЕРИ (род. в 1926 г.)
считается ныне живым классиком не только американской, но и всей англоязычной
поэзии. Как представители так называемой языковой школы (
L=A=N=G=U=A=G=E), среди которых
следует назвать прежде всего Чарльза Бернстина и Лин Хеджиниан, так и поэты
более традиционных направлений воздают ему должное. Такие непримиримые
противники в искусстве, как Гарольд Блум и Марджори Перлофф, исследовательница
авангарда, модернизма и постмодернизма, равно восхищаются им. Долгое время
Эшбери был канцлером (председателем) Американской Академии поэтов, член Американской
Академии искусств и наук, Института Литературы и искусства, лауреат
Пулитцеровской, Болингеновской и многих других премий, в том числе премии
национальной ассоциации критиков, Джон Эшбери и в жизни, и в своем творчестве
меньше всего производит впечатление “живого классика”, мэтра. Скорее наоборот:
Эшбери, которому в 2012 году исполнилось 85 лет, постоянно ищет, постоянно во
всем сомневается настолько, что неуверенность как бы возвел в принцип.

    Пожалуй,
ни об одном из поэтов столько в свое время не спорили сколько о творчестве
Джона Эшбери. Каждая новая книга вызывала поток противоречивых рецензий. Мнения
расходились диаметрально – от восторженного, причем восторги исходят не от
неискушенных любителей, а от таких влиятельных критиков, как профессора Гарольд
Блум и Марджори Перлофф, ведущий критик журнала “Нью-Йоркер” профессор
Гарвардского университета Хелен Вендлер и Мичико Какутани, рецензент газеты
“Нью-Йорк Таймс”, – до полного неприятия, обвинений в солипсизме, герметизме,
эклектике, эстетизме, стремлении за красноречием и виртуозностью скрыть пустоту
и т. д. Установив генетическое родство Эшбери с его старшим современником
Уоллесом Стивенсом, представителем философского, метафизического направления,
противники Эшбери, являющиеся в то же время почитателями Стивенса, не понимают
и не принимают постмодернистского скепсиса, даже безысходности современного
поэта. Если Стивенс, видя все противоречия жизни и современного ему
американского общества, не отделял тем не менее себя от общества, а искусство
от жизни, искал пути преодоления этих противоречий, то Эшбери как бы заявляет о
том, что противоречия эти непреодолимы, общество глухо и слепо к искусству, а
человек глухонем к человеку. При этом и почитатели, и противники отдают дань
его мастерству, виртуозному владению словом. Даже в огромной поэме на целую
книгу Эшбери редко повторяет одно и то же слово. Эшбери – один из немногих, по
мнению Вендлер, кто сумел в своем поэтическом словаре органично слить архаику,
язык Шекспира, Эндрю Марвелла, английских поэтов-метафизиков и современный
американский сленг, язык средств массовой информации, рекламы, включая вирши,
украшающие общественный транспорт, и рекламные песенки, исполняемые по радио и
телевидению, технические термины и непристойности. Такие выдающиеся поэты, как
Элиот, Паунд, М
aрианна Мур,
смело вводили так называемый “низкий штиль” в свои стихотворения, говорит
Вендлер, но Эшбери довел этот модернистский эксперимент до предела[1]
.

    В поэзии
Эшбери реальные события вплетены в ткань ирреального, видений, нередко
доводящих так называемую реальность до абсурда. Несмотря на то, что французские
сюрреалисты оказали на него известное влияние, как он сам неоднократно
признавал, Эшбери не удовлетворяло то, что они сосредотачивались лишь на
бессознательном. В эссе, посвященном поэту Давиду Шуберту, он пишет о том, что
«сюрреализм ограничив себя бессознательным, никогда не может точно описать
опыт, в котором как бессознательное, так и сознательное, играют важную роль».
Как пишут редакторы-составители книги «Американская поэтика
XX века. Поэты об искусстве поэзии», «в своей поэзии
Эшбери пытается воссоздать взаимосвязь сознательного и бессознательного,
взаимопроникновение их, чтобы показать, как разум отражает и собственное
течение, так и события окружающей жизни, нередко неожиданные. «Моя поэзия
фрагментарна, но такова и сама жизнь», — говорит Эшбери.[2]
  Сюрреализм помогает Эшбери «остраннить»
реальность и таким образом подчеркнуть ее необычность, а нередко и абсурдность
происходящего.

 


 

    Автограф Джона
Эшбери на одной из подаренных мне книг.

                                                                            
      (Прим. автора)



          

 

 

         Из книги «Как
известно» (1979)

 

Иначе говоря

 

Я рад, что это
меня не обидело –

Ни астральный дождь,
ни непрошенные безответственные думы

 

Души,
существующей, чтобы

Ее кормили и
холили –

Вот смысл всех
испытаний на деле.

 

Это должно было
стать началом,

Но превратилось в
гимны и веревки рынд,

Раскачивающихся с
туч, привязанных к причалу суши,

Иначе говоря к
воспоминаньям,

 

Которые не могут
стоять на месте, и движение

Постоянно, как
предопределенная громада

Первого
национального банка,

 

Как подлива к
рыбе, но приятная.

 

 



 

 

     Из
книги «Призрачный поезд» (1984)

 

            Наказывая миф

 

Сначала он пошел легко, понимая, где призрачная граница,

Идя своей дорогой средь разнообразных пейзажей, пока

Не отдалился от тебя, случайно благословляя тебя

И выбирая для себя самое подходящее и лучшее,

 

Словно снег передумал и вернулся,

С опаской прикасаясь к одному, украшая другое, точно жизнь — это вечеринка,

Где занимаются делом. Поэтому, извиваясь, мы размежевались

И так оставались некоторое время. После что-то случилось,

 

И ты начал видеть себя, как будто на сцене,

Перед кем-то разыгрывая роль. Но перед кем? Ах, вот оно что,

Обладать манерами и напустить вид, что знаешь тайну,

Не достаточно. Но это «не достаточно» нельзя носить, как ливрею.

 

Вкратце, все же кто-то должен лицезреть это? Я давно

Не задумывался об этом, к счастью,

Со временем даже камни вырастают. 
Если холить и лелеять

Свою невинность слишком часто, какая позиция –  не твоя?



 

 

В гостинице

 

Это я был здесь.
Хотя. Ребус ли,

Я ли это сейчас,
то как посеяли траву –

Краснота
простирается вдаль за горизонт –

Без сомнения,
преобладает теперь. Я вернусь во мрак и буду зрим,

 

Ведомый в комнату
мою доброжелательными руками,

Положен в ящик с
крышкой, обитой темной подкладкой изнутри,

Чтобы расти, и
вырасту выше

Океанских
плюмажей,

 

Пасясь на
историческом пастбище. И узрю

Конец многого
знания и прочие вещи,

Выходящие из-под
контроля, и все кончается слишком быстро перед тем, как

Повешена трубка.
Итак, положив свою щеку на деревянную щеку комода,

 

Он умер, сочиняя
истории, те,

Которые не всякий
ребенок хотел слушать,

И показалось на
миг, что путь назад

Был стерней,
засыпанной жнивьем, словно снегом.

 

 



 

 

           Из книги
«Ты слышишь ли, птица» (1995)

 

 

 

Нечто слишком китайское

 

сейчас для меня.

И я подумал, как странно, всегда

оплакиваешь то одно, то другое,

несмотря ни на что.

 

Как в сексуальной игре, сияя,

как персик – impératrice [3]

измеряет твои уды, горожане

слоняются рядом, тот кто станет героем,

худ как гадюка и зелен,

как надежда. Нам всем надо сменить обстановку,

сказала она, сменить воздух –

 

попробуй съездить на море. Некоторым помогает.

Для меня лучше всего чулан

с видом на заброшенную яблоню,

край крыльца. Вот, выбери это

бег с зайцем наперегонки. Вернусь сию же секунду,

перед тем, как на себя посмотреть, вытри пыль

и слезы с зазеркаленных часов

по и против времени.

Но это просто придирки.



 

     Из
книги «Мирская страна» (2007)

 

ЛИТАНИИ

 

      1.

 

Предметы тоже важны.

Они важны иногда.

Могут нахмурить чело,

даже вроде прощения дать.

 

Спросишь, что я делаю здесь.

Ждешь, что я это прочту?

Если так, я тебя удивлю –

собираюсь прочесть это всем.

 

                            2.

Весна  –   важнейшее время года.

Присутствует даже в отсутствие.

Все другие –  ее оправданье.

Весна, праздная весна,

ты бедное оправдание лета  – 

тебе сказали, куда тебя задевали,

на какой артерии, рассекающей город,

все быстрей и быстрей, как дыханье?

 

                               3.

 

Важно, чтоб положили,

как человека. Другие

попытаются предложить тебе нечто другое – 

ни за что не бери. Отражаясь в окне

аптеки, понимаешь, какой проделала путь.

 

Пусть другие вкусят тебя.

Спи счастливо;

ветер вон там вдали.

Входи. Мы тебя ждем.

 



 

Из книги
«Быстрый вопрос» (2012)

 

ЗОНА ОТДЫХА

Слово – пюпитр, у него нет

смущения или чего-то такого, но

потом до тебя тоже дошло, как

до жирафа. Другие коммивояжеры

рассказали, как многое в те дни доходило.

Одни теряли сознание («за боковой»),

а другие поздравляли соседей с удачей

(были б шокированы узнав,

что фальшивомонетчики были

обычными гражданами на самом деле,

как все). И они все приходят

подчищать за всеми, а там

на полях ничего кроме волос.

Никто не может представить, как

это может обернуться против тебя

и все же поддерживает наименее

вероятное и в климате полная

путаница из-за хулиганства.

Тем временем от дыханья утра

повеяло холодком, исходившим от нас,

а вообще-то мы смогли завершить

наш порыв и опечалиться об ушедших,

как все и предполагали,

но никто не стал мудрее.

На этом все на сегодня,

тем более, что опустили шторы,

да и пора было закрывать,

но сказать никто из нас не мог,

что знает или сколько узнал

в прошлом или совсем

недавно. Вот, как говорится, загадка

какой будет общая сумма в твоей тарелке,

пока умолкла сирена, целуя ребенка

в плечо, и отступают танки,

словно никто не собирался начать войну

и никто из нас не должен был умереть,

что и произошло.



<!--[if !supportFootnotes]-->

<!--[endif]-->

[1] Vendler, Helen.
А Steely Glitter Chasing Shadows.// The New Yorker  3 Aug. 1992. С. 73-76.

[2] Gioia, Dana, David Mason and Meg Schoerke
with D. C. Stone.
Twentieth Century American Poetics. Poets on the Art of
Poetry. New York: McGraw Hill, 2004. p. 285.

[3] Императрица
(франц.). 

2014-Лиза ГРУНБЕРГЕР. Стихи. Перевод с английского и вступительная статья Яна ПРОБШТЕЙНА.



Лиза ГРУНБЕРГЕР (р. 1966) – автор двух книг стихов «Рожденная со знанием» (Finishing Line Press, 2012)  и художественно, каллиграфически оформленной книги «32 стихотворения для передачи голоса» (2013), многочисленных публикаций в периодике, профессор английской литературы  и творчества (creative writing) университета Темпл, выпускница факультета богословия Чикагского университета, где защитила также докторскую диссертацию. Стихи Грунбергер переведены на французский, иврит, идиш и словенский.  Кроме того, Грунбергер  – автор книги «Идиш Йога» (2009), написанной на смешении культур и жанров, с чтением-представлением которой она объездила многие города США. Не меньшим успехом пользуется и другой ее проект «Собирательница молитв», своеобразное шоу-рассказ о старой еврейской женщине, которая собирает молитвы у Стены Плача в Иерусалиме. В сопровождении ансамбля клейзмер, рассказов на идише и субботних молитв, шоу с большом успехом прошло в Нью-Йорке в известном культурном Центре 92Y. Родилась она на Лонг-Айленде, но живет с мужем и ребенком в Филадельфии. Необычна судьба ее родителей: отец родился в 1920 г. в Вене, но в 1925 г. семья перебралась в Берлин, где они пережили «Хрустальную ночь», отец попал в Терезиенштадт, потом был освобожден, и в сентябре 1939 г. семье отца удалось бежать в Палестину на одном из двух последних кораблей, отплывших из Румынии, «Ноэми Джулия». Отцу было 19 лет. Вскоре дедушка по отцу, здоровье которого было подорвано испытаниями в Германии, умер. В Палестине отец познакомился с будущей матерью Лизы, которая родилась в 1925 г. неподалеку от Тель-Авива в семье эмигрантов из Германии и России. В своих стихах она переплавляет опыт нескольких поколений евреев из разных стран и свой собственный – дочери, жены, матери, родившейся и выросшей в США. 






ОДИНОЧЕСТВО

И Авраам вернулся к своим книгам,
ибо вечеринка была скучна. Нюх его что-то учуял,
когда он приблизился к двери – мясо, слезы, дождь?

Где мое место, гадал он,
счищая ночь с рубашки,
а на шее курчавились черные волосы.

Дверь была открыта. Розы Шаббата
раскрылись за миг перед этим. Собака
обнюхивала его ботинки. Кот играл 

развязавшимся шнурком. Авраам
проковылял к стулу и зажег сигарету. 
Закрыв глаза, он слышал, как бьется 

сердце жены, а мозг ее фиксировал листопад.
Вторженье: вот я. Он был поглощен. Жена называла это: атака.

Бросив сигарету догорать в пепельнице, 
он вытащил перочинный ножик,
нарисовал агнца у речки под небом, покрытым облаками.
Пустыня зашевелилась в нем. Авраам почувствовал, как она растет,

выплевывая древний песок. Гора.
Гортань его в огне, и он начинает петь.
Даже бараны хохочут над его благодарственной песнью. 
 
 
Обычный день в лагере мальчика по имени Аарон


Всё, что произошло, отпечаталось в моем теле, а не в памяти.
                                          Аарон Эплфельд «История жизни»

Дети учатся жить у животных. 
Животные пожирают детей в клетке. 
Ребенок смотрит, как пес поедает ребенка,
может, сестру или просто пришлого.
Девочка стоит на ящике и поет,
как соловей, песню на своем языке.
Никому не понятно. 
Но слезы, как зверьки,
пожирают тишину.
Даже у орла сперло дыханье. 

            Я грязна

Я грязна.  Я родилась
в грязный месяц 
под грязно-голубым небом.
Микки, аллигаторы, прыгающие дельфины
рядом, все нечисты. 

Грязная дворняга моего детства 
оставила грязные следы
на моей нечистой душе.

Мы ели грязный грибной суп
с ячменной крупой и фасолью,
наблюдая за недвижным грязным заливом,
питающим нечистые уста Атлантики. 

Мы продолжали опылять друг друга,
играть в прятки, рикошетить,
скользя друг над другом –
пес, попугай, два кота,
Джек Демпси в длинном аквариуме, 
немецко-чешская Ома 1897 года,
безотказные часы моего венца-Отца,

полу-жужжа, полу-тикая; ядреный
грязный яблочный вопль моей израильской Мамы,
бурлящий тмином и паприкой.

Ребенок крепко держит
карандаш второй номер,
запечатляющий грязный мир,

ребенок начинает 
погружаться в грязные мысли
об ухе Ван Гога,
сердце Бетховена,
попугаях Флобера,
вырезая и склеивая,
используя нечистый словарь. 


Опора Ритма


Ритм опирается на их силуэты.
Они ступают так медленно, что не могу
определить, идут ли они вперед или назад.
Палка достигла еще одной точки пути.
Отголосок смеха тонкоголос и добр. 
Не понятно, дети или клены в огне.

Один выше другого.  Представляю
мужчину и женщину на осенней прогулке,
застигнутых водоворотом ходьбы. 
Палка отбрасывает тень. Это – поводырь, чувство,
костыль. Мертвая палка сахарного тростника.

Две точки вдали – соприкасаются и разговаривают. 
Японский дланевидный клен в огне. 
Палка отбрасывает тень.
Трое ребят, закатав джинсы, трава
колет лодыжки, сгребают листья.



Представляю, как опухнут лодыжки, их небесно-голубые вены.
Листья вокруг точек их стоп.
Японский дланевидный клен в огне. 
Ребята сгребают листья под ритм налетевшего бриза.

Застывший силуэт медленно движется.
Они – поводырь и компас, костыль и зренье.
Два мужчины, пожилой и старик, сын и отец
или два брата. Я набрела на них, японский клен
в огне, и женщина раскраснелась, запыхалась.

Они – чувство, на которое я на бегу наткнулась,
быстро нашла. Под сердцебиеньем
листья детей покрываются снегом. 
В дыхание тени входит лето, костыль жаркой веры
на песчаном пляже. Пальцы ног ощущают песок. 
Королева и подобно папе, каждый мужчина воздевал руку, 
когда я шла мимо.

Коснись и говори. Слышат ли, как я иду, мое огненное дыханье
до того, как мимо пройду? 
Удивлена и буду всегда удивляться, долго,
так долго, пока не пройдет удивленье, и они, я и оно исчезнем.
Мы становимся тем, что минуем, пока оно не осталось навек. 


 

САД

Где ты, сказал он, ты слишком быстро идешь.
Она покрыла лицо. 

Когда закрывал глаза, он забредал 
в ее руки. Она держала его крепко, как голубкá. 

Потом они обнаружили, что они нагие
и забыли, как их зовут, играя в прятки. 

Она спряталась за сладкой картошкой,
он обратил ее в яблоню. 

Не осталось места посередине для встречи. 
Он шел медленно, она быстро. 

Я хочу познакомиться с твоими родителями, сказала она.
Нет у меня родителей, сказал он. 

Я всегда буду тем, кого первым съедят, он сказал.
Он сказал, я хочу тебя взять в Париж. 

Подготовь почву сначала, сказала она. 
Она сказала, я склонна путать фантазии и желанья. 

Сказал он, я склонен помнить будущее и воображать прошлое. 
Подойди ближе, сказала она, скоро заберут солнце.

Не знаю, что сказать, а ноги его продолжали
брести из одного места в другое,

пока у них не осталось выбора, и он пришел.
Я голоден, он сказал содрогаясь. 

Вот я, сказала она,
и я тоже, я тоже. 
 

В АВТОБУСЕ

Незнакомец коснулся меня,
словно я – 
скульптура,
автобус – музей,
а водитель – смотритель.
Незнакомцу было девять лет.

Он жевал полоску
черной лакрицы,
как матрос,
и коснулся моего бедра,
точно хотел
танцевать. 

Он был один 
в городе, где
лил ливень из мартышек и звезд.
У него была сумка с книгами.
Положил книгу мне на колени.
Книги нагромоздил на меня.

Набоков, Шекспир,
«Безумный журнал», Сильвия Плат.
У вас есть дети? – спросил,
барабаня пальцем по стеклу –
мальчик-мужчина в автобусе
в восемь утра, спеша в третий класс.

Водитель нам подмигнул,
открыл
огромную дверь,
и мальчик вытек.
Меня прошиб пот так,
что закурить захотелось.