Skip navigation.
Home

2015-Беседа Валентины СИНКЕВИЧ с Еленой МАТВЕЕВОЙ

Беседа Валентины СИНКЕВИЧ  с Еленой МАТВЕЕВОЙ

«МНЕ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО ОДИНАКОВО ЛЕГКО ПИСАТЬ ПО-АНГЛИЙСКИ И ПО-РУССКИ»  


Валентина Синкевич: Дорогая Лиля, мне радостно, что я дожила до Вашего 70-летия и могу поздравить Вас с этим юным возрастом. Живите еще столько же в умственном и физическом здравии! Также я рада поговорить с Вами, вспомнить «дела давно минувших дней…» Только позвольте мне сделать маленькое отступление.
       Совсем недавно, в связи с Вашим юбилеем, я напомнила себе, что впервые увидела Вас в пятилетнем возрасте 65 лет тому назад. Вы, большеглазый человечек, метались по палубе «Генерала Балу», военного транспортного суденышка, тащившего на своей усталой спине сотни нас, «перемещенных лиц», из германской гавани в американскую. На Вас мне указала моя соседка по трюмной койке, сказав, что это дочурка известных поэтов – Ольги Анстей и Ивана Елагина. Его я не видела . Он часами играл в шахматы с моим мужем. Как им удавалось это делать в ту бурную погоду – мне до сих пор неизвестно. Дело в том, что наш «круиз» мы совершали в конце апреля – начале мая 1950 года. В своем очерке Вы вспоминаете, что страдали морской болезнью и Ваша мама часами успокаивала Вас морскими стихами и песнями. Такое средство мне в голову не приходило, да у меня в памяти и не было подобного репертуара. А Ваша мама – Ольга Николаевна Анстей славилась своей феноменальной памятью. Моя же трехлетняя дочка Аня, страдая от той же болезни, тянула меня за руку и десятки раз повторяла слово «домой». А «домой»- это дипийские бараки среди вдребезги разбитого Гамбурга.
       Да, нас тогда здорово штормило. «Генерала Балу», на вид довольно старую посудину, качало, било и бросало во все стороны. «Генерал» стонал, кряхтел, скрипел, обливался бурными весенними океанскими волнами, но свое дело он знал и благополучно дотащил-таки нас до желаемой цели: нью-йоркский порт.
       Итак, Лиля, из того пятилетнего человечка, которого я до сих пор помню по нашему мореплаванию, рос человек с рано развившимся обостренным чувством расовой и национальной справедливости. Например, в Вашем автобиографическом очерке: драки в школе с белыми ребятами, в защиту черных, где попадало Вам с обеих сторон, и защита хромого китайчонка Вэна Ли. Это врожденное качество? Раннее чтение книг подобных «Хижине дяди тома»? Или влияние родителей?

Елена Матвеева: Наверное, прежде всего, влияние родителей: их всегда возмущала всякая несправедливость, и я с детства слышала разговоры о расизме, антисемитизме, о рабочем движении, о правах женщин, и т.п.  
     Ну,  конечно,  «Хижина дяди Тома»  произвела на меня сильное  
впечатление, так же как и книги Марка Твена (Том Сойер,  Гекельберри Финн) и рассказ Станюковича  «Максимка»  о черном мальчике, которого обижал хозяин американец, и которого подобрали и воспитали русские матросы.   Кроме того, я с детства зачитывалась Некрасовым, Тургеневым, Лесковым,  Аксаковым, где описывалось крепостное право – ничуть не гуманнее американской рабовладельческой системы.

В. С.: Характер с раннего детства у Вас был стойкий, Лиля. В отличие от многих детей (в большинстве они конформисты), Вы не боялись быть «другой». Вы пишете, что решили обойтись в Америке без английского языка и два года в школе упрямо твердили учителям: «I don’t understand». Наконец обеспокоенная мама, подобрав подходящие книги, «вчитала» в Вас английский, и Вы благополучно превратились в двуязычного гражданина Соединенных Штатов. Обычно у родителей-иностранцев другая задача: как сохранить у своих отпрысков родной язык, они, поросята, норовят слишком быстро его забыть. На каком языке Вам легче говорить и писать? Есть ли в Вашей английской мове прошедшее время? (Об этом писала Вирджиния Вулф.) Обращался ли к Вам отец за помощью в его работе над поэтическими переводами?

Е. М.: «Стойкий характер» – это Вы, Валечка, выражаетесь так вежливо, а моя мама просто говорила: «Лилька упряма, как осел!»   Мне кажется, что мой первоначальный отказ учиться английскому был протестом против резких бытовых изменений, которые были мне не по душе – так же, как Ваша трехлетняя дочка просилась «домой», я тянулась к привычному уюту нашего лагерного существования где мама и папа еще жили вместе, где все говорили по-русски, где я считалась умным и развитым ребенком, а не невежественной «новой девочкой» которая ничего не понимает.   Мне приблизительно одинаково легко писать по-английски и по-русски.  Говорю я теперь, конечно, чаще по-английски и в разговоре иногда не сразу нахожу русское слово, но когда, например, я ездила в 2014 году в Москву, то язык у меня быстро «развязался».   Я думаю, что «прошедшее время» в моем англоязычном сознании все-таки присутствует – ведь с девяти лет я стала зачитываться книгами английских и американских писателей и поэтов.   
      Когда мой отец переводил стихи с английского, то я делала для него подстрочные переводы. Мама была хорошим лингвистом –  французский, немецкий и украинский знала хорошо с детства, а английский учила в институте иностранных языков еще в Киеве.  Папе языки давались труднее, и он не был уверен, что сможет почувствовать все оттенки и интонации английского оригинала.
Оттого он говорил, что мои подстрочники ему очень помогали. 

В. С.:  Лиля, Иван Елагин в Америке жил только в двух городах: Нью-Йорк и Питсбург. Путешествовать не любил: «Я бы ноги ей переломал, / Этой самой Музе Дальних Странствий!» Ольга Анстей любила только два города: Киев и Нью-Йорк. Вашингтон, где ей пришлось жить, назвала Вашингтон, а не Нашингтон. Лос-Анджелес – «мерзейший город». А у Вас – «кочевая судьба». Какие ветры носили Вас из штата в штат? 

Е. М.: Наверное, во мне есть откуда-то цыганская тяга к бродячей жизни. Говорят, что один из братьев моего деда, Венедикта Марта (кажется, Петр Матвеев), бродил одно время с котомкой по дорогам России, чтобы испытать жизнь странника. А мой прадед, Николай Петрович Матвеев-Амурский, родившийся в православной миссии в Японии, мальчишкой бежал из дома (от злого отчима) и несколько лет бродяжничал с китайцем-коробейником по берегам Амура, пока не поселился во Владивостоке, где завел большую семью.   Я, как и моя мама, всегда очень любила (и люблю) Нью-Йорк, но когда мне представлялась возможность пожить где-то в новом месте, я радовалась что увижу и узнаю другие города, другую природу, встречу новых людей.  Эта возможность появилась у меня, когда я получила диплом Registered Nurse; медсестры везде были нужны, и куда бы мы ни переезжали, я быстро находила работу.   Из Лос-Анджелеса, где мы скучали без зимнего снега, яркой осени и цветущей весны, мы переселились в Колорадо, в маленький горный городок Ганнисон, где снега зимой было навалом!  Там мы, может быть, остались бы надолго, но в 1984 году у моей мамы обнаружили метастаз из легкого в мозг, и мы вернулись в Манхэттен, чтобы быть поближе к ней.   А вскоре после маминой смерти тяжело заболел мой отец, и мы перебрались в Питсбург.  После папиной смерти мы остались жить в Питсбурге.  Именно в Питсбурге я начала работать в хосписе.   А вот теперь я опять переселилась в маленький городок, Миссулу, среди гор штата Монтаны, чтобы быть поближе к дочерям – Анне и Алене.  Думаю, что это мой последний переезд.

В. С.:  Вы дочь двух знаменитых поэтов: Иван Елагин – «первый поэт второй эмиграции», Ольга Анстей – «первая поэтесса» той же эмиграции. Мне кажется, что Вы умудрились «взять» лучшее у обоих родителей. Но атмосфера, в которой Вы росли, была необычна и, может быть, не всегда легка для ребенка. Вот из письма Вашей матери к ее московской подруге Белле Казначей: «Он (И. Елагин. – В.С.) так же сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он – свои, потом он мои на память, а потом оба мы взахлеб, – кто во что горазд – всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не попусту, а с толком, с большим пониманием…» Ведь эта атмосфера, в той или иной степени, сохранилась у Ваших родителей в течение почти всей их творческой жизни, несмотря на развод. Не хотелось бы Вам, ребенку, пожить в другой, менее экзальтированной, более «нормальной» среде?

Е. М.: Да нет, пожалуй, я воспринимала эту среду как «нормальную», и мне, книжному червю, было в ней очень уютно. Ведь меня никогда не принуждали читать книги и любить стихи – это было просто частью жизни. Конечно, всякому подростку надо как-то проявлять свою независимость и отталкиваться от родителей; мой «мятеж» проявился позже, когда я бросила учиться и решила «жить свинопасом!».

В. С.:  Лиля, несчастливый роман Вашей матери с потомком декабристов, белогвардейцем-поэтом князем Николаем Кудашевым, разрушил брак Ваших родителей (хотя они всю жизнь оставались друзьями), но обогатил русскую поэзию ее великолепным циклом любовной лирики. Она опубликовала этот цикл под названием «Фён» в своем сборнике «На юру», объяснив, что «фён» это «бурный предвесенний юго-западный ветер в южной Германии и Швейцарии». Могли Вы помнить князя Кудашева, или знаете что-нибудь о его дальнейшей судьбе? 

Е. М.: Я помню, что Николай Всеволодович Кудашев возился со мной, читал мне какие-то детские стихи, сколотил деревянную лесенку, по которой я могла прямо со двора влезать в окно нашей барачной комнаты. Я его очень любила и называла «Медведь».   После того как они с мамой разошлись, я пыталась несколько раз, увидев его издалека, побежать к нему с криком – Медведь!   –   но мама меня не пускала.    Я знаю, что Кудашев со своей женой тоже эмигрировал в Нью-Йорк и они жили в Квинсе.  Когда он умер (в 70-х годах), мама пошла на его похороны и написала после стихотворение «Свидание»: «Были двери на запоре ровно тридцать лет.  Свечку продали в притворе: вот к тебе билет».

В. С.: В одном из своих очерков я писала, что считаю Ольгу Анстей самой русской поэтессой Зарубежья. Исконно русская, древняя линия в ее поэзии заметна, может быть, даже отчетливей, чем у Цветаевой. Хотя бы это стихотворение «Обет» с гумилевской рифмой «Киева /змиева», написанное в современном Нью-Йорке о треугольнике: Вы – лада и Ваши два друга-соперника – княжич и басурманский королевич.

                 Лес да лес, да в лесу гора, 
                 Да берлога порожня змиева
Змей на ловы ушел с утра,
Полетел на запад от Киева.

Шлях ползет под лесной пятой, 
Туманец краснолесье кутает,
               Да стеной стоит сухостой,,
              Да шиповник опушку путает.

             Стук подков слыхать издали:
             Конь шагает и стремя треплется.
             Княжич едет на край земли, 
            Клад обетный у груди теплится.

            Вижу щит, да бровей разлет.
           Тугоплетену косу девичью.
           Княжич ладу свою везет
          Басурманскому королевичу.

Откуда это у нее? Прапамять? Книги? Ее мать – Ольга Николаевна (старшая)?

Е. М.: Мама страстно любила всё богатство русского языка – от древних летописей до новаторских экспериментов футуризма.  Когда она была маленькая, в годы разрухи, когда гимназии были закрыты, ее мать, Ольга Николаевна (старшая), давала уроки литературы и истории у себя дома.  Маленькая «Люшка» сидела тихо под столом и слушала, развесив уши.   Я думаю, оттуда идет ее глубокое знание литературы, сочетавшееся с феноменальной памятью.   (Редактор «Нового журнала», Роман Борисович Гуль, если не мог вспомнить источник цитаты, всегда звонил маме.  Она всегда или сразу узнавала цитату, или быстро находила ее в своей библиотеке. «Ольга Николаевна – лучше энциклопедии», – говорил он.)

В. С.:  И еще вопрос. Вы профессиональная медсестра (Registered Nurse). Лучше бы по-старому: сестра милосердия, это больше к Вам подходит. Я ведь была свидетелем Вашего самоотверженного ухода за умирающим отцом. А перед этим Вы с такой же любовью и самоотдачей проводили в последний путь мать, а затем и мачеху – Ирину Дангейзер, вторую жену отца. Так вот: почему в этой своей профессии Вы выбрали самую тяжелую область – хоспис.

Е. М.: Мои отец и мать оба настойчиво говорили перед смертью о том, что предпочитают умирать естественно, что не хотят, чтобы их подключали к реанимационным машинам и искусственно продлевали процесс умирания.   Папа, еще будучи молодым и здоровым, писал об опасностях технологии: «Я даже смерти не удостоюсь; мне запретили отныне и впредь по- человечески вспыхнуть, то есть по-человечески умереть.  Ни ангельских крыльев, ни эмпиреев, ни райского сада, ни звездных люстр – а просто иссякнет заряд батареи, и я как машина остановлюсь.».   Работая в больнице, я слишком часто видела, как производятся бесполезные (и часто мучительные) процедуры над умирающими людьми, только потому, что их семьи так боятся смерти, что требуют, чтобы врачи «сделали все что можно» для продления жизни, так что я была вполне согласна с желаниями родителей. Кроме того, когда я еще была подростком, на меня произвело сильное впечатление то, как моя мама помогала своей подруге, поэту Лидии Алексеевой, ухаживать за Лидиной матерью, умиравшей дома.   Мама провела несколько суток вместе с Лидой у постели Клавдии Владимировны.  В те годы хосписа в Америке еще не было – первый открылся в 1974 году.  Но Лида и мама сами понимали, что умирающего человека нужно окружить любовью и заботой, а не тащить в реанимацию.  С ними был согласен и доктор Александр Осипович Минор, который приезжал к больной на дом, чего нью-йоркские врачи давно не делали (хотя теперь хосписные врачи опять ездят к больным). Мне навсегда запомнилась эта мирная смерть дома, с семьей и с друзьями, как пример того, как я бы хотела уйти из жизни.  Поэтому, когда я стала читать о философии хосписа, меня потянуло работать в этой области.

В. С.: Я так и думала. В этой философии вся Вы. А теперь – о философии Ивана Елагина. Мне кажется, что о стихах Вашего отца можно сказать словами Александра Гладкова, писавшего о Евгении Евтушенко, что он «медиум, через которого говорит время». Вы согласны, что эти слова, в большой степени, относятся и к поэзии Ивана Елагина? Какой период его творчества Вы считаете самым значительным?

Е. М.: Вы правы, Валя, мне тоже кажется, что в стихах моего отца отражена его эпоха, 20-й век, который он назвал: «Ты, мое столетие». Поэзия отца (как и поэзия моей матери) настолько стала неотъемлемой частью моего мироощущения, что мне трудно судить объективно о его творчестве.  Конечно, его стихи о сталинском терроре (которые отец собрал в цикле «Курган»), стихи о войне и беженстве очень значительны и нашли широкий отклик среди читателей, переживших эту эпоху. Стихи, написанные в Америке – другой тональности, как будто у поэта появилось теперь время задуматься о месте человека в современном мире, о расщеплении человека во времени, об искусстве, о любви, о Боге, о жизни и смерти.   По-моему, стихи и того и другого периода замечательные.  Как говорила моя мама: «Иван – настоящий “поэт милостью Божьей”».

В. С.:  Эпиграфом к своему очерку Вы взяли конец отцовского стихотворения, посвященного Лиле, в котором он «заклинает» Вас непрерывно писать «стихи за стихами». Вы, миленькая моя, не всегда следовали этому его совету. А вот к начальным словам этого же стихотворения Вы, мне кажется, прислушались: «По-ученому не говори, / Пусть наивностью речь твоя дышит: / Будешь много читать словари – / О тебе в словарях не напишут». Часто ли отец «учил» Вас «стихосложению?  А мать?

Е. М.: Я очень люблю это стихотворение, хотя, как Вы справедливо заметили, не очень-то слушалась данных в нем советов.  Вообще, ни отец, ни мать не учили меня стихосложению.  Они слушали и поощряли мои стихи, начиная с самых ранних: «Одуванчик желтый стоит на лугу; / сначала он желтый, а потом в пуху», но ничего не исправляли, кроме явных орфографических ошибок. (У меня было первоначально написано «адуванчик».)  

В. С.:  Иван Елагин (Матвеев) был двоюродным братом Новеллы Матвеевой (богат род Матвеевых на поэтов!). Мне кто-то говорил, что он пытался связаться с Матвеевой, но она, испугавшись, отказалась от переписки с ним. Правда ли это? И еще: стихотворение «Льдина» как-то связано с Матвеевой? Так ли это? Знаю, что «Льдина» была причиной довольно длительной размолвки отца с его еще киевским другом – Татьяной Фесенко. Она обиделась за сопоставление советского парторга товарища Петрова с мистером Смитом, американским контрразведчиком, и за желание жить без мавзолея и без капитолия. Такое сопоставление и такое желание ей показалось оскорбительным для Америки и неблагодарным по отношению к ней. Я же думаю, что поэт пишет о праве художника на свой «необитаемый остров»: «Море – а в середине – / Я и пингвин на льдине» – то есть желание жить без всякой политики – даже демократической. Права ли я, прочитывая так это стихотворение?

Е. М.: Отец впервые узнал, что Новелла Матвеева его кузина, когда старый футурист, Давид Бурлюк, друживший с его отцом побывал в конце 50–х годов в СССР и навестил брата Венедикта Марта, Николая Николаевича Матвеева-Бодрого, отца Новеллы.   Услышав от Бурлюка что эмигрантский поэт Иван Елагин – сын его погибшего брата, Бодрый переслал с Бурлюком папе теплое письмо, предупредив, что по почте он переписываться с ним не сможет.   Папа ответил дяде Коле тоже с оказией, но больше они не переписывались.  Много лет спустя, кажется, в 70–х, когда Николая Бодрого уже не стало, папа, ценивший стихи Новеллы, попробовал передать ей письмо (не помню с кем), но ему сказали, что она не приняла письма, говоря, что у нее такого родственника в Америке нету.  Не знаю, испугалась ли она, или просто не хотела контакта.  Что касается поэмы «Льдина», то я не слышала от отца чтобы он связывал ее как–то со своей двоюродной сестрой, но, возможно, когда ему говорили о ее отшельническом образе жизни, у него возник этот образ пингвина-поэта которому некуда деться от «сильных мира сего».    Отец любил Америку – ее людей, ее природу, ее города и был ей благодарен за приют, но ко всяческим сильным мира сего он относился скептически, помня известную аксиому о том, что всякая власть порочна (all power corrupts), и да, у него было желание жить подальше от политических распрей. 

В. С.:  Лиля, почти все мы, дипийцы, начинали жизнь в Америке с физического труда, не избежал этой участи и Ваш отец, позже ставший профессором престижного американского университета – The University of Pittsburgh. Свои ранние работы он перечисляет в автобиографической поэме «Нью-Йорк – Питсбург». К ним Вы добавляете еще одну его экзотическую «профессию»: чистка клеток в зоопарке. (А его друг, впоследствии известный художник-академик Сергей Голлербах– в Нью-Йорке выгуливал собак.) Но Иван Елагин служил затем в конторе газеты «Новое русское слово», всегда вспоминая эту работу с благодарностью, так как она дала ему возможность получить высшее образование. В своей Поэме он вспоминает несколько сотрудников газеты. Вы работали там вместе с отцом или в другое время? При каком редакторе? Можете ли вспомнить каких-нибудь интересных сослуживцев?

Е. М.:  Отец работал в «Новом русском слове» с 1960 до 1968, а я поступила переводчиком в редакцию в 1965–м году и проработала там два года.   Редактором газеты был тогда Марк Ефимович Вейнбаум, а помощником редактора Александр Абрамович Поляков.  Андрей Седых (впоследствии редактор газеты после смерти Вейнбаума) был большим другом отца и очень интересным собеседником.  Коря меня за то, что я бросила колледж, Седых называл меня «Лилиана Отступница», а журналист Юрий Большухин, с которым папа часто вел шуточную переписку в стихах, окрестил меня «Шедеврюк», так как я якобы создавала шедевры перевода.  Когда я простудилась и работала, не расставаясь с большим пакетом салфеток Kleenex, Большухин преподнес мне футуристическое четверостишие:

                           Бегом бизоньим ноздрю  разозоня
                           Читай,  будетлянин,  выщелкнув  глаз  курки
                           Шедеврючьему  быту  лозунг  яркий:
                           «НА СМАРКУ НАСМОРКИ!»

В. С.: Любопытное стихотворение в духе Велимира Хлебникова. Лиля, не могу удержаться чтобы в конце нашей беседы не сказать Вам – как я дорожила и гордилась хорошим отношением ко мне Вашего отца. Он имел много друзей и сам был верен в дружбе. В отношении меня это выразилось в том, что свои последние стихи он печатал в «моих» «Встречах». Эти стихи сразу же взяли бы многие журналы, включая «Континент» и «Новый журнал», с которым Иван Елагин был связан еще с Германии. Причем «Новый журнал» – это престиж, а «Континент» – и престиж, и деньги. Публикация во «Встречах» не сулила ни того, ни другого. Но, несмотря на это, Иван Венедиктович последние стихи отдавал мне. Лиля, эта черта характера Вашего отца, как и другие качества, которые Вы знаете лучше всех нас, я ценила в Вашем отце так же высоко, как и его поэзию. 
       Спасибо за беседу, Лилечка. Еще раз поздравляю Вас и желаю всего самого светлого в Вашей семейной жизни. И также десятки новых стихов, пишущихся «Для души или не для души, / Для печати и не для печати», как учил Вас отец.
       Многая лета, Лиля!            

Е.М.: Милая  Валя,   хочу сказать Вам,  что мой отец тоже искренне ценил Вашу  дружбу,  Ваши стихи,  Вашу нелегкую работу над  журналом  «Встречи»  и  теплое гостеприимство  которое Вы и Володя Шаталов оказали ему в его последние приезды в Филадельфию для лечения уже неизлечимой болезни.  
Поздравляю  Вас  тоже  с  Вашим  наступающим  юбилеем!

                                        Филадельфия – Миссула, шт. Монтана