Skip navigation.
Home

2015-Марина ГАРБЕР

               *  *  *
                           Италия, прости!
                 А. Кушнер
Намокшее афишное рядно,
Двоится вечер в лужах темно-синих,
Мальчишки выбегают из кино, 
Боккаччо вознося и Пазолини,
Залюбленные мамины сынки, 
Пропахшие младенчеством и домом,
Их руки-в-брюки – словно черенки,
Торчащие из брюха чернозема.

Италия, ты снилась мне вчера! 
Над Каракаллой медленные кони, 
Разрозненные звуки со двора, 
Липучие, как мокрые ладони,
Трастевере обшарпанный уют, 
Где ангелы, остерегаясь света,
Под низкими карнизами снуют,
Проворнее, чем ящерицы Фета.

На высоте песочных этажей – 
Дневного солнца хлопковые пятна – 
На детях, не доросших до мужей,
На матерях, суровых и опрятных,
На выцветших до времени отцах,
Таинственных, как Феникс-Калиостро, 
Которых поминают лишь в сердцах
Да на ночь повторяя «Padre nostro».

Ты снилась мне – Италия, прости! –
Беспомощной и вышедшей из моды,
Вдоль талии, вокруг твоей оси
Вращались колесницы и подводы,
Воздушной, ускользающей из рук,
Нетронутой ни Гоголем, ни Блоком,
Такую брать любовью на испуг – 
Что девочку – преступно и жестоко.

Так долго длилась – десять дней подряд,
Как в том кино, где в предпоследней части
Святые люди с Богом говорят
На языке страдательных причастий…

А мальчики? Им снился травокос,
Постель в хлеву для будущих скитальцев, 
И ты касалась скошенных волос
Бесчувственными кончиками пальцев.

                          *  *  *
Где тот январь, где холодок хваленый,
Какой синоптик жмет на тормоза?
Под белым цветом мается зеленый,
И от ворон шарахаются клены,
Зажмуривая мокрые глаза.

В затопленных окопах вдоль дороги
Плывут по дну пустые челноки,
Знакомый вяз, сухой и колченогий,
Мне под ноги бросает некрологи,
Написанные наспех от руки.

По-люксембургски или по-немецки –  
Достать средневековые рожки,
Нахмуриться и пить глинтвейн соседский, 
Пока пускает мальчик деревенский
По вывескам стеклянные снежки. 

Антеннами прощупывая воду,
Дом-сом глядит замыленным глазком, 
К нему дорога – пень через колоду,
Но кто-то здесь бродил, не зная броду,
Кромсая лед бездушным каблуком.

И я пройду – сквозь лес, через границу,
Как нить в ушко, как веточка в петлицу
Сиреневая – этой ли зиме
Повелевать, где реять, где гнездиться,
В каких грехах расписываться мне!

Ложится снег – на плечи, на глаза мне,
Но вижу, как в задымленном окне,
Хватая соль свинцовыми губами,
Крестясь, старуха закрывает ставни
И исчезает в световом огне.

О, бытие на праздники скупое,
Мне не страшна глухая сторона – 
Колодец, тын, телега на простое, 
Бабаево, а может, Бологое – 
Какой Адам давал вам имена?

Не тот ли мальчуган в крапленой шапке,
С сухим букетом веточек в руках,
Субтильный светомир на трех китах, – 
Он тоже нынче ощущает страх
И что-то видит в костяной охапке.


                РАХИЛЬ
                   Сыну
Голову закинь, под облаками
Яркий пламень загорелся – маков,
Там чужие Исааку камни
Обживал задумчивый Иаков, 
Медленно, по капле, терпеливо,
Как в светильник заливают масло, – 
Почему же дальнее огниво
Зажигалось и повторно гасло?

Почему стоящую напротив
Вечные не мучают вопросы?
Будто знает, сбудется Иосиф,
Предпоследний, огненноволосый.
Будто шьет пожизненное платье
Из холодных листьев иван-чая – 
Так живут среди царей и братьев,
Задыхаясь, а потом прощая. 


Не спасет от зарева, от плена, 
Лишь отчаянно всплеснет руками,
От себя дойти до Вифлеема
Ей не хватит травянистой ткани.
В женственном движении, во взмахе – 
Недолет, безудержен и краток:
Будут разноцветные рубахи
Да снопы, клонящиеся на бок.

Будут жены – лии, зелфы, валлы – 
Без тепла, без трепетного света,
Лишь кремня удары о кресало…
А она – всю жизнь смотрела этот
Странный сон, как в животе колодца,
Озаряя каменное тело,
Восходило маленькое солнце – 
И горело, Боже, как горело!


                            *  *  *
Никогда не жалела, где бы я ни жила,
коротая ночи, дни бесконечно для,
что меня таранили вычурные слова, – 
с высоты полета – я – Ханаан, земля.
Будто мне, а не им, в офсетном гореть аду,
будто – вор на выселках, биндюжник или изгой, 
из сырого воздуха свет у других краду
вороватой жаброй, дырявой своей губой. 

Сколько лет живу, столько во мне отчизн,
я в сердцах родной называю любую даль,
и когда-нибудь за лирический героизм
сто лихих чертей пожалуют мне медаль. 
Ах, какие земли! И все они – на крови,
мне бы медных труб, но столбы кругом, провода.
Паспорта сжигай и vis-à-визы рви, – 
у меня под ногами не твердь горит, а вода. 


У подводной жизни тоже суров устав:
завывай, белуга, мечи серебро, минтай! 
Этот город-омут, словно француз, картав, 
По-немецки строг, по-русски шалтай-болтай.
Петушок над храмом, магнолии, соловьи,
безупречный сад, он тоже сегодня – храм.
Поверти картинку: те, что вчера – свои,
оказались дальше, чем те, что остались там.

Погадай на гуще: назавтра же быть беде,
Дама пик и валет червонный, кремнистый путь, – 
но в конце остается столько меня в тебе,
сколько смог осилить, а значит, совсем чуть-чуть.
И опять, навешав цепочек на сундуки,
в потолок вперяясь в надежде увидеть – что? – 
темноту в прихожей сжимаешь: плеча! руки! 
ледяной ладони!..  Но это – пола пальто.  

А когда на рассвете – возницей на облучок – 
кот соседский проворно взбирается на капот,
улови, как настырно зеленый его зрачок,
загораясь, светит тебе в лососинный рот,
будто вверх качнется шершавая голова,
чешуя сверкнет, рыбий жир плеснет через край,
и польются в небо ворованные слова – 
не про наш с тобой, так пусть про кошачий рай. 

                 *  *  *
Какое скоротечное искусство – 
вот есть оно, а вот оно исчезло. 
Раз место свято не бывает пусто,
то ближе к свету придвигаешь кресло.
Твоей великой тезке отголоском 
шуршит в саду погасшая рябина,
искромсана закатом на полоски,
нелепая, как в цирке гильотина.

Здесь у окна, пока еще не смерклось,
и в облаках гуляют самолеты,
пытай себя, испытывай на смелость,
придумывай, откуда ты и кто ты.
Бездельница, пустышка, самозванка,
нафантазируй собственное тело,
пока незаживающая ранка
от яблока в спине не заржавела.

Измысли так, чтоб выхватить, нет, чтобы
спасти кого-то – только это вряд ли, – 
твой тайный мир – пестрее гардероба
в провинциальном кукольном театре. 

Пусть будет свет величиной искомой – 
по капле собран, взвешен и измерен,
ты – майский жук «Из жизни насекомых»,
как доказали Чапек и Пелевин.

Замедленно, снегоподобно, дивно 
с дубовой рамы облетает колер,
деревья вдалеке декоративны 
за штукатуркой вымазанным полем, 

они глядят, похожие на кукол, 
из леса, из темнеющего сада,
ненужные – как ты, как пятый угол,
как пусто-место-не-бывает-свято,

как черных туч надтреснутые блюдца…
Но что-то есть в твоем искусстве пылком,
что заставляет – нет, не обернуться, – 
а ледяным почувствовать затылком: 

блестит в углу паучья позолота,
спят скомканные бабочки вповалку,
и вспыхивает пламя, будто кто-то  
подносит к паутине зажигалку.

                      *  *  *
                        Наде Делаланд
Смерть неизбежна. В первых числах марта
судьба зимы висит на волоске.
Ссутулившись, как двоечник за партой,
я думаю о русском языке,

что мы живем на языке пропащем,
меж волком и собакой, на черте 
между сказуемым и подлежащим:
мы – сумерки, мы – ямы в темноте.

Живем за просто так, за ради Бога
умрем от этой тяжести в ребре,
жизнь – не театр, нет, она – дорога,
короткая, как черточка тире.

Где – rolling stones наматывают мили,
где – на латыни шелестят дубы,
где – ангелы поют на суахили,
где мы гадаем – если бы кабы...

Стучи – откроют, ищущий обрящет – 
кто медный грош, кто бронзовый обол.
Быть иль не быть? – потом, а в настоящем
нередко опускается глагол.

И я пишу, зависнув где-то между,
соединяя запад и восток: 
смерть – наша родина, Россия неизбежна,
чужбина – дерево, я – птица, ты – цветок.