Skip navigation.
Home

Навигация

Валерий Черешня

2011-Черешня, Валерий

                                   Из книги «ВИД  ИЗ  СЕБЯ»

                                                   *  *  *
   Поэзия – это не умение особого рода. Это невероятная попытка истинного знания, построения мира не путем расчленения, анализа (что делают науки), а путем гармонического соединения, творения, и попытка, конечно, более или менее обреченная, потому что элементы, из которых созидается этот мир, не первичны и не пусты, а главное, многосмысленны, символичны, и между ними и тем, что они обозначают, нет единственной и четкой связи. Но сама попытка (там, где она есть), настолько велика, что, встречаясь с очередной неудачей, мы недаром испытываем трепет.

                                                *  *  *
   Ведь если есть только то, что представляется нашему,        искаженному научным методом, разуму, а именно: человек должен вырасти, pазмножиться, постараться сохранить потомство и умереть, и все это, якобы, для сохранения вида Homo (который непонятно зачем сохранять), то какой нелепой «прелюдией» к этому размножению служит культура, со всеми ее сложными ритуалами, от моды до разговоров об искусстве. И всё это, чтобы произвести акт, который точно так же производился первобытным человеком.
   Писатели, которые крупным планом показали эту коллизию: Экклезиаст, Лев Толстой, обэриуты, Беккет – юмористы по        существу, бытийные юмористы.

                                                *  *  *
   Вовсе не идеи определяют суть данной культуры, не разум, но его предпосылки, то, о чем люди не думают, но считают реальностью. Такой реальностью для нашего мышления является, например, то, что мы живем в равномерно развертывающемся времени от прошлого к будущему, что совершенно неверно для человека средневековой культуры. Как только меняются эти предпосылки, меняется культура, и сами собой исчезают идолы, которых никакая сила, казалось, не могла опрокинуть.

                                                  *  *  *
   Хороший читатель любит искусство за то душевное усилие,       ко¬торое пришлось затратить, чтобы его полюбить. Поэтому прекрас¬ны не «блестящие», «талантливые» вещи, а вещи, «втягивающие» в себя. Поэтому так редок хороший читатель.

   Быть может, тут некий закон равенства затраты энергий. Чем больше душевной энергии затрачивает автор, чем глубже он     прово¬дит вещь через себя, тем больше энергии нужно затратить читателю, чтобы полюбить вещь. И тем, возможно, она прекрасней...

                                                *  *  *
   Все-таки искусство – это всегда гимн бытию. Не в смысле оптимистического приятия, а в смысле полноты существования. Трагическое мироощущение, даже проклятие – тоже гимн.
   При этом реализм, предполагающий узнаваемое описание реальности, довольно странный метод. Чтобы пропеть свое отношение к бытию больше подходит лепет ребенка, чем разумное воспроизведение схемы житейских отношений. Это прекрасно понимали те художники, которые от описания переходили к заклинанию. (Поздний Мандельштам –  это заклинание бытия, идущее от веры в мощь и реальность слова.)
   И всё-таки описание необходимо как стадия. Те, кто сразу начинают с заклинания, слишком легковесны и непонятны – в том смысле, что мы не чувствуем их системы координат, точки     отсчета – это обособленная система, понятная только себе самой. Тот, кто прошел муки и безысходность описательности, бесплодные по¬пытки на рациональном уровне выскочить из нее – понятен нам, поскольку он сохраняет общее с нами прошлое, вкрапленное в его нынешнюю свободу.
   В принципе, нет оснований сомневаться в совершенстве любого искренне пропетого гимна. Но концептуализм, например, сознательно ищет способ воздействия, при котором гимн возникнет в слушателе. Он хочет провоцировать гимн. Но так не получается. Очевидно, в искусстве важно пропеть свой гимн, и он найдет свой хор. Можно указать человеку, что все, что попадает в поле его бытия является гимном. Но этого искусство сделать не может, этого не может даже религия в большинстве случаев.
   А впрочем, при полной анонимности, быть просто указующим перстом на полноту бытия – это, наверное, высшее искусство.

                                                *  *  *
   Язык Платонова – это язык, которым могла бы говорить природа, тело, то есть он снимает вечный дуализм, который неизбежно присутствует в мышлении. А поскольку язык всё-таки должен       содержать смысл, у Платонова в каждой фразе присутствуют противоположности, уравновешивающие себя и как бы уничтожающие друг друга. Оптимизм фразы погашается грустной интонацией и в итоге действительно проступает «тело бытия» вне добра, зла, веселья, грусти и т. д. 

                                                *  *  *
    Много поэтов, настаивающих на духовном откровении... Поражает вторичность их откровений. Впрочем, боюсь, это заметно только современнику, потом они попадут в «плеяду» и отдельные их находки, может быть, станут цитатами. Есть способ «проспать» жизнь, есть способ «проработать» жизнь, т. е. найти такое занятие, от которого с неохотой отрываешься поесть и поспать, и есть способ «прооткровеничать» – тоже своего рода любимая работа. И ведь разница-то почти неуловимая между подлинным и вторичным откровением, но она есть, и лакмусовая бумажка – тщеславие.

*  *  *   
Самая гремучая смесь в человеке – глупость с претензиями.

                                                 *  *  *
    Странно, что люди ходят с открытым лицом и прикрытым телом. Если и есть что-то неприличное в человеке, то это лицо, на котором ясно читается его история, его нынешнее состояние, и бывает это так неприлично, что безмолвная задница по сравнению с ним –  верх целомудрия. Разве что все надеются, что грамотных мало? Но если даже один...
                                                  *  *  *
   Пастернак: сознание насилует хаос, овладевает им, заставляет поверить, что он таков. Восхищение вызывает ложное открытие – оказывается у хаоса есть законы, хаос-то вовсе не хаос. Чудо,      собственно, в гениальной вере самого Пастернака, каждый раз «открывающего» законы хаоса. Поэтому смешные «святочные» совпадения в его романе, шитые белыми нитками для ироничного читателя, на самом деле апофеоз этой веры Пастернака: в любом хаосе – природном, социальном – концы сходятся. Он играет роль Бога в своей Вселенной, в придуманном им хаосе.
                                                   
                                                  *  *  *
    Мысль усвоенная, прочитанная в отличие от мысли рожденной, пусть и не новой, не имеет того, что и составляет ее главную       ценность – индивидуального привкуса. Это, как с солью: можно всячески описывать эти кристаллики, но «соленость» соли не описать, и каждый ее чувствует по-своему. Потеряв индивидуальный вкус, мысль становится злом, поскольку воспринятая абстрактно, без «солености» оборачивается либо просто глупостью, либо руководством к действию, либо – чаще всего – тем и другим вместе. Вина высказавшего мысль (на которого рано или поздно обрушивается ненависть за непрошенных
последователей) только в том, что он ее высказал. Серьезная вина, но ведь это почти инстинкт – высказать родившуюся мысль. И только в истинной поэзии мысль не лишается своего привкуса, поскольку слово одновременно и значит что-то, и самим звуком становится им. Но для этого нужно понимать язык поэзии, ведь умудрялись и у Пушкина вычленить гражданские мотивы.

                                                  *  *  *
    Самое главное у обэриутов – полное отсутствие психологизма, взгляда изнутри. Человек рассматривается как метафизическая точка, удаленная в бесконечную даль. С этой точкой проводится ряд операций логического и абсурдного характера. Эффект смешного достигается клоунским приемом: у клоуна часть тела или одежды не подчиняется человеку, у обэриутов метафизическая точка –   человек – не подчиняется логике. Только вначале, столкнувшись с этими текстами, испытываешь восторг, но потом понимаешь, что это доведенный до логического конца толстовский прием остранения, но если у Толстого это только момент и угол зрения (один из многих), то здесь это почти догма, схема, которую легко применять к любому сюжету, что и делается многочисленными подражателями.
                                                  *  *  *
    Фраза с ужимкой. Родоначальник, несомненно, Гоголь,  у       которого этой ужимкой лепится еще один герой – рассказчик, всякий раз другой, в зависимости от общей интонации и темы. Но только у Достоевского фраза с ужимкой приобретает навязчивый характер монолога одного и того же рассказчика, меняющего разве что темп, но не саму ужимку. И, наконец, у современных прозаиков осталась одна ужимка, пустой тик без лица, танец вводных слов и междометий.                                                  
          *  *  *
    Рембрандтовские старики – оправдание нашей жизни. Если можно обрести такой взгляд и такое лицо – жизнь небезнадежна, в ней есть какой-то смысл, пусть невыразимый.