- Купить альманах Связь Времен
- Связь времён, выпуск 12-13
- Библиография
- ГАРБЕР, Марина. Дмитрий Бобышев. Чувство огромности. Стихи.
- КАЦОВ, Геннадий. «В ОСТЕКЛЕНЕВШЕЙ ЗАДАННОСТИ...» (В связи с выходом поэтического сборника А. Парщикова)
- ФРАШ, Берта. Владимир Батшев. СМОГ: поколение с перебитыми ногами
- ФРАШ, Берта. Стихотворения поэтов русского зарубежья
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. ЗАГАДКА ИГОРЯ МИХАЛЕВИЧА-КАПЛАНА ИЛИ МУЗЫКА ПОЭТА
- Интервью
- Литературоведение
- Переводы
- Ахсар КОДЗАТИ в переводе Михаила Синельникова
- Джалаладдин РУМИ в переводе Ины БЛИЗНЕЦОВОЙ
- Игорь ПАВЛЮК в переводе Витaлия НАУМЕНКО
- Лэнгстон Хьюз в переводе Ираиды ЛЕГКОЙ
- Перси Биши ШЕЛЛИ. Перевод с английского Яна ПРОБШТЕЙНА
- Эдвард де ВЕР, Перевод с английского Ирины КАНТ
- Сонеты ШЕКСПИРА в переводе Николая ГОЛЯ
- Филип ЛАРКИН в переводе Эдуарда ХВИЛОВСКОГО
- Поэзия
- АЗАРНОВА, Сара
- АЛАВЕРДОВА, Лиана
- АЛЕШИН, Александр
- АМУРСКИЙ, Виталий
- АНДРЕЕВА, Анастасия
- АПРАКСИНА, Татьяна
- БАТШЕВ, Владимир
- БЕЛОХВОСТОВА, Юлия
- БЛИЗНЕЦОВА, Ина
- БОБЫШЕВ, Дмитрий
- ВОЛОСЮК, Иван
- ГАРАНИН, Дмитрий
- ГОЛКОВ, Виктор
- ГРИЦМАН, Андрей
- ДИМЕР, Евгения
- ЗАВИЛЯНСКАЯ, Лора
- КАЗЬМИН, Дмитрий
- КАНТ, Ирина
- КАРПЕНКО, Александр
- КАЦОВ, Геннадий
- КОКОТОВ, Борис
- КОСМАН, Нина
- КРЕЙД, Вадим
- КУДИМОВА, Марина
- ЛАЙТ, Гари
- ЛИТИНСКАЯ, Елена
- МАШИНСКАЯ, Ирина
- МЕЖИРОВА, Зоя
- МЕЛЬНИК, Александр
- МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь
- НЕМИРОВСКИЙ, Александр
- ОРЛОВА, Наталья
- ОКЛЕНДСКИЙ, Григорий
- ПОЛЕВАЯ, Зоя
- ПРОБШТЕЙН, Ян
- РАХУНОВ, Михаил
- РЕЗНИК, Наталья
- РЕЗНИК, Раиса
- РОЗЕНБЕРГ, Наталья
- РОМАНОВСКИЙ, Алексей
- РОСТОВЦЕВА, Инна
- РЯБОВ, Олег
- САДОВСКИЙ, Михаил
- СИНЕЛЬНИКОВ, Михаил
- СКОБЛО, Валерий
- СМИТ, Александра
- СОКУЛЬСКИЙ, Андрей
- СПЕКТОР, Владимир
- ФРАШ, Берта
- ХВИЛОВСКИЙ, Эдуард
- ЧЕРНЯК, Вилен
- ЦЫГАНКОВ, Александр
- ЧИГРИН, Евгений
- ШЕРБ, Михаэль
- ЭСКИНА, Марина
- ЮДИН, Борис
- ЯМКОВАЯ, Любовь
- Эссе
- Литературные очерки и воспоминания
- Наследие
- ГОРЯЧЕВА, Юлия. Памяти Валентины СИНКЕВИЧ
- ОБОЛЕНСКАЯ-ФЛАМ, Людмила - Валентина Алексеевна СИНКЕВИЧ - (1926-2018)
- СИНКЕВИЧ, Валентина
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. Голубой огонь Софии ЮЗЕПОЛЬСКОЙ-ЦИЛОСАНИ
- ЮЗЕФПОЛЬСКАЯ-ЦИЛОСАНИ, София
- ГОРЯЧЕВА, Юлия - Ирина Ратушинская: поэзия, политика, судьба
- ГРИЦМАН, Андрей - ПАМЯТИ ИРИНЫ РАТУШИНСКОЙ
- РАТУШИНСКАЯ, Ирина
- Изобразительное Искусство
- От редакции
- Подписка
- 2017-ОБ АВТОРАХ
2014-Геннадий Кацов. Беседа с Дмитрием Васильевичем Бобышевым
«ЛИТЕРАТУРА – ОДИНОКОЕ ДЕЛО,
НО БЕЗ ОБЩЕНИЙ ОНО СТОПОРИТСЯ …»
Беседа с поэтом Дмитрием Бобышевым
Геннадий Кацов: Дмитрий
Васильевич, я бы хотел начать наш разговор вне сложившейся традиции интервью с
Вами (Ахматова, «ахматовские сироты»; Иосиф Бродский; Марина; ваша более чем
30-летняя жизнь в Америке, и прочее), хотя к известным темам мы еще вернемся.
Не все знают, что вы родились в Мариуполе, на Украине. В том самом Мариуполе,
бои за который ведутся сегодня на Восточной Украине – и если так называемые
сепаратисты его захватят, то для России появится потенциальная возможность
проложить столь желанный коридор на юг, в Крым. Как вы, рожденный в Украине,
прокомментируете события, которые происходят сегодня в Луганске и Донецке?
Позицию и участие России в этой трагедии? Активность Запада в виде вялотекущих
санкций, в чем сегодня упрекают Евросоюз и США?
Дмитрий Бобышев: Война России с Украиной проходит прямо
по мне, буквально по моему телу, – ведь мать у меня украинка, а отец русский.
Можно ли себя разорвать?
Но прежде я в этом не видел никакой двойственности. Место рождения в моем
первом паспорте, выданном в 16 лет, было обозначено по-советски беспощадно:
город Жданов Сталинской области. При обмене паспорта я воспользовался
неразберихой хрущевской оттепели и уговорил паспортистку вписать мне местом
рождения Мариуполь, никакой области. Так я, можно сказать, самочинно снял с
себя советское клеймо.
А официально этот скромный южный город вернул свое древнее имя только в
январе 1990-го года. Я тогда после 10-летнего отсутствия приехал на побывку в
Ленинград (истинно мой родной город) и участвовал в митинге за снятие
ждановского имени с Университета, с Дворца пионеров, с какого-то еще завода и
заодно с моего места рождения.
Но Мариуполь – это не только отметка в паспорте. До начала Великой войны туда съезжался на
время отпусков весь наш клан: три сестры, одна из которых стала моей матерью,
их чада и молодые мужья, – отдохнуть,
повидаться с родителями, пообщаться между собой. Мои первые детские впечатления
связаны с Азовским морем, с мирными бытовыми сценками и, увы, с началом войны.
Родители поторопились вернуться в Ленинград, и там их застала блокада, а мы,
остатки большой семьи, бежали под обстрелом и бомбардировками прочь, на Кавказ,
и больше я Мариуполя не видел. Но узнал впоследствии, что и дом наш был разбит,
и весь город стал местом злодеяний и массовых расстрелов.
И вот теперь опять: Мариуполь и война, но уже не с немецкой армией, а с
неизвестно какой – русскоговорящей, но чужой, своей и не своей, и тоже
захватнической. Против этого возмущаются обе мои половины – и украинская, и
русская. Я вырос и полжизни прожил в Ленинграде, который всегда был для меня
Санкт-Петербургом. Казалось бы, его барокко и ампир, гранит и чугун, строй
дворцов и разворот Невы с золочеными шпилями вырастят в душе имперское, гордое
чувство. Но его советское, лживое наполнение глубоко претило мне. И всё же крах
советской империи вызвал тревогу и сожаление, при этом отпали какие-то
панславянские утопические иллюзии. Но то, что держалось на принуждении, должно
было развалиться и, к счастью, развалилось бескровно, на основе взаимных
легитимных соглашений. Моя тревога основывалась на собственных наблюдениях: как
раз накануне развала Югославии я прокатился по ее республикам и воочию убедился
в межэтнических стрессах, во взрывных настроениях среди сербов, хорватов и
боснийцев. Сдерживала напряжение лишь
изначально фальшивая идея Великой Сербии, но вскоре она лопнула, разразившись
гражданской войной, геноцидом и кровавой баней.
Югославский опыт, увы, не был учтен Россией, и большая кровь пришла на мою
родину. От всей души, от обеих ее половинок я желаю Мариуполю – выстоять в этой
войне!
Г.К.: Сегодня
явно наступили тяжелые и смутные времена: угроза всему миру со стороны
радикального ислама, реваншистские устремления путинской России с
«закручиванием гаек» внутри страны, стремительное, за какие-то полгода,
возвращение ко временам «холодной войны»... Вы как-то заметили, что Анна
Ахматова давала вам не только литературные, но и человеческие уроки. Вы
считаете, что она учила вас достоинству; Бродский же высказывался иначе:
«Достоинству? Нет, величию!» Все мы живем сейчас в пору тяжелых испытаний. Как
себя держать сегодня поэту? Место ли,
всё внимание сегодня только так называемой «гражданской лирике», или лирический
поэт ничему и никому не обязан, включая и реакцию на самые актуальные темы?
Иными словами, кому сегодня внимать, на ваш взгляд: условно – Дмитрию Быкову,
или условно – Дмитрию Бобышеву?
Д.Б.: На мой взгляд, дело обстоит таким
образом: учиться надо весь век, следуя известной поговорке. Вот ведь и
Мандельштам назвал себя «учеником воды проточной», каковая и есть сама жизнь.
Плохо тому, кто посчитал, что уже всё изведал, – тут-то новый урок обычно и преподносится. Но жить всё-таки надо
по своему уму, а не по чужому. И конечно не стоит подчинять свою волю
авторитетам: чем они громче, тем больше у них возможностей манипулировать.
Я с удовольствием читаю стихотворные фельетоны Быкова, хотя он и подключен
к пропагандному рупору. Но шутки там бывают остры, а рифмы изобретательны, и
это делает их вполне развлекательным чтением. Что же касается быковских
выступлений по радио, то здесь видней его политическая колеблемость, даже
некоторая скользкость, а редкий, восхитительный дар словоговорения производит
обратный эффект: слишком гладкие речи не вызывают доверия.
Внимать моим мнениям тоже, наверное, не стоит. В собственных сочинениях я
стараюсь никого не учить, а уж менее всего поучать. Изумить читателя, повернув
тему необычной стороной, это другое дело. Такое, если получалось, приносило
чувство удачи. Правда, я более 20-ти лет преподавал в Америке русскую
литературу, а она, как известно, несет большой этический заряд учительства. Но
на занятиях я старался не подавлять студентов. Наоборот, за те курсовые работы,
которые слишком точно пересказывали мои лекции, я со вздохом прибавлял к
положительной оценке минус.
Г.К.: Закрыв
глаза, я выпил первым яд,
и, на кладбищенском кресте
гвоздима,
душа прозрела; в череду
утрат
заходят Ося, Толя, Женя,
Дима
ахматовскими сиротами в
ряд...
Интересно, что после ваших
«Траурных октав», вашу четверку (Бобышев, Бродский, Найман, Рейн) стали
называть «ахматовские сироты». При этом мало кто вспоминает ваше авторство, то
есть первоисточник. Любопытна еще одна история: в фельетоне «Окололитературный
трутень», ставшим неофициальным обвинением Бродскому в тунеядстве, его авторы
использовали три поэтических отрывка, из которых два оказались не
принадлежащими Бродскому, а вашими стихотворениями 1960 и 1961 годов. Здесь
можно говорить о недоразумениях, невежестве обвинителей Бродского и прочем, но
ведь и в дальнейшем в этой легендарной четверке вы оказались, как бы, на вторых
ролях. Даже в известном фото на похоронах Ахматовой видны Бродский, Рейн – и
фрагмент вашего лица, вернее, только лоб. Кстати, вы писали в воспоминаниях «Я
здесь», что во время поэтических выступлений, вы выходили на сцену по алфавиту,
после вас выступал Бродский, затем Найман и завершал вечер Рейн. И Бродский всё
делал для того, что нейтрализовать впечатление от вашего чтения: «...Теперь (по
праву второй буквы) должен выступать Жозеф. Он медлит и медлит. Выходит,
смотрит в зал, схватившись ладонью за подбородок. Отворачивается. Трясется,
давится – то ли от истерического волнения, то ли от смеха. Опять поворачивается
в зал, со взрыдом хватается руками за лицо, сдавленно хохочет, замирает с
ладонью на темени.
– Перестань! Давай читай! –
выкрикиваю я с места.»
Нет ли умысла в том, как
исторически сложилось распределение мест среди «ахматовских сирот»? Не кажется
ли вам, что вас оттерли в тень, навесив ярлык «он увел Марину!»? Что теперь
делать, и кто в этом виноват?
Д.Б.: Конечно, был умысел. Конечно, оттирали.
И, конечно, можно назвать виновного. Имя ему – конкуренция. И я не против,
можно даже порадоваться успеху соревнователя, лишь бы само соревнование было
честным. Те мелкие уловки Бродского вполне безобидны, с иными поэтами бывало
хуже. Да и он сам, набрав массу, научился впоследствии жестко блокировать. Меня
удивляет другое: если ты так самобытен, так талантлив, если ты такой гений,
зачем эта мишура, все эти бакенбарды, желтые кофты, кожаные штаны и прочая дешевка
и шушваль? Есть тексты, вот их и читай.
Но, оказывается, маскарад очень нужен, причем, не столько для поэтов, сколько
для публики. Я этого недооценил, вот и оказался во втором ряду, как на той
фотографии, куда меня задвинул Рейн. Впрочем, поздней нашелся другой
фотоснимок, где хорошо видны все четверо, – в точности, как я описал в
«Траурных октавах».
Г.К.: Ваши
отношения с Мариной Басмановой стали не только достоянием российской, но и
мировой общественности. Казалось бы, дело троих, хрестоматийный «роковой
треугольник», но Бродский, впав в истерику, немало сделал для того, чтобы все
узнали о ее измене и вашем предательстве. Считаете ли вы всё произошедшее
предательством с вашей стороны? Вас ведь судили кто ни попадя по известной
формуле, высказанной кратко Высоцким в культовом фильме «Вертикаль»: «Если друг
оказался вдруг...» Тем более, этот личный конфликт происходил на фоне гонений
на Бродского и судебного процесса по его делу, что, очевидно, заранее ставило
вас в позу виновного в глазах сочувствующих Бродскому и его поклонников.
Д.Б.: О моих отношениях с Мариной мне хотелось бы
сказать всем, кто задает этот вопрос, всего три слова: «Не ваше дело». Но вы
правы, утверждая, что слишком многие продолжают (спустя 50 лет!) жгуче
интересоваться тем, что касалось лишь ее и меня. И, конечно, третьего лица,
которое немало сделало для того... Поскольку далее следуют порочащие ее и меня
обвинения, я должен кратко пояснить то, что более подробно и открыто описано в
первой книге моих воспоминаний. Ни измены, ни предательства не было, они
существовали лишь в оценке этого третьего... Мы объяснились с девушкой, и она
заверила меня в том, что свободна. Я тоже считал себя свободным от каких-либо
обязательств после возмутительной ссоры с приятелем, случившейся ранее. Я
сделал предложение и получил обнадеживающий, хотя и не окончательный ответ. И
началась драма.
Г.К.: Кстати,
почему именно процесс над Бродским получил такую широкую известность? Почему
именно Бродский стал неугоден властям, ведь в вашем кругу были и другие
заметные поэты и диссиденты, и по другим судебным процессам люди получали сроки
(в это же время, примерно, процесс Синявского и Даниэля), но именно процесс над
Бродским стал знаковым и полномасштабно историческим.
Д.Б.: Мне кажется, что Вы придаете процессу над
Бродским такое чуть ли не космическое значение задним числом, уже после того,
как он стал Нобелевским лауреатом и невероятной знаменитостью (кстати, во
многом благодаря этому процессу). Вспомните, какой силы была кампания по
шельмованию Пастернака в связи с его «Доктором Живаго» и Нобелевской премией, и
какой резонанс был во всем мире. А те же Синявский и Даниэль – сколько подписей
было собрано в их защиту, сколько протестов! А Горбаневская и семеро смельчаков
на Красной площади в 1968-м? А Буковский, обмененный на чилийского коммуниста
Корвалана? А Нобелевская премия Солженицыну и его принудительная высылка?
Конечно, процесс над Бродским был событием из этого ряда, но никак не
исключением.
Г.К.: В
вашей книге воспоминаний вы отмечаете: «Иосиф говорил, что в его стихах есть
метафизика, в моих – совесть». На что Ахматова ему ответила: “В
стихах Дмитрия Васильевича есть нечто большее – это поэзия”. Изданная в 2003 в Москве ваша автобиографическая книга «Я
здесь» вызвала в критике многочисленные, преимущественно негативные отзывы.
Понятно, что прежде всего здесь сыграло роль изображение истории отношений автора
с Иосифом Бродским. Справедлива ли эта критика? Насколько, как вы считаете,
ваша книга удалась с точки зрения объективности и так называемой «исторической
правды»?
Д.Б.: Никакая книга не может быть объективной,
но она должна быть искренней и правдивой. И к тому же хорошо написанной, чтоб ее
было интересно читать. Именно такие читательские отзывы я слышал о моей книге
не раз, и они грели душу. Но было много и негативных оценок, особенно от
профессиональных критиков. С кем только меня не сравнивали? И с Сальери,
отравившим Моцарта из зависти (кстати, Пушкин в своей маленькой трагедии
использовал, увы, исторически недостоверную версию), и даже с Дантесом,
застрелившим «солнце нашей поэзии». При этом по части фактов и правдивости моей
книги были лишь очень слабые, надуманные возражения, которые я опровергаю. В
основном же было одно высоко-моральное негодование: как смел я «увести Марину»,
– как будто женщина это лошадь, которую можно за узду вывести из конюшни, или
как будто Бродский имел какие-то имущественные права на нее.
Г.К.: Я
прочитал «Я здесь», и у меня сложилось впечатление, что Бродский был не очень-то
приятным человеком. Отмечу, что после моих нескольких встреч с Бродским,
наблюдений за ним во время его вечеров в Нью-Йорке, у меня осталось вполне позитивное,
не сказать «приятное», но неплохое впечатление о
нем, как о человеке. Понятно, что я ни в коем случае не сравниваю свой небольшой
опыт общения с Бродским с многолетним вашим, но всё-таки: рекомендовали бы вы пойти с Бродским,
простите, в разведку?
Д.Б.: Нет, он бывал очень мил и хорош, особенно
в начале нашего приятельства, и я этого не упускаю в своей книге. Он даже
посвятил мне два или три стихотворения (и я ему тоже), мы запросто заходили
один к другому, встречались у общих знакомых, порой вместе выступали, – словом,
отношения были самыми дружескими. Но с некоторых пор у него появилось желание
доминировать, использовать других, и это не могло мне нравиться. А закончилось
всё какой-то бешеной вспышкой с его стороны, неспровоцированной ссорой, и мы
разошлись.
Ну, а пойти в разведку или сидеть в одном окопе я бы ни с одним из своих
литературных приятелей не советовал. Не для того они созданы, не затем создан и
я.
Г.К.: Завершая
тему отношений с Бродским: было ли у вас желание встретиться с ним на земле
Америки? Если такие встречи были, то кто был инициатором и как они происходили? Вообще, были ли попытки
помириться с Бродским? Пытался ли вас кто-то помирить?
Д.Б.: Я лишь однажды позвонил ему по делу,
касающемуся антологии «У Голубой лагуны», которую собирался тогда издавать
такой Кока Кузьминский, известный фрондер и литературный хулиган. В один из
томов он захотел поместить стихи нашего «ахматовского квартета» или, если
хотите, «ахматовских сирот», не испросив у авторов разрешения. Это бы ничего,
но туда же он намеревался вставить свои вульгарные пародии на Ахматову, и с
этим я не желал соседствовать. Со стороны Иосифа я получил тогда полное
понимание, и каждый из нас послал Кузьминскому запрет. Заодно поговорили
немного о жизни в Америке, – вполне нормально... Вот и всё. Мириться? Слишком
сложно для него и для меня, а его окружению это было невыгодно. Там создавался
культ великого и несравненного, и степень приближенности к нему рассматривалась
как привилегия.
Г.К.: Получается,
что у Бродского на протяжении десятилетий была единственная женщина – М.Б., благодаря чему
русская словесность получила немало замечательных
лирических стихотворений; но и вы, под знаком этих отношений, постоянно
рассматриваетесь в мемуарах, литературоведческих работах, как мужчина едва ли
не единственной для вас женщины. Хотя это не так: и до Марины вы были женаты, и
после. Расскажите о вашей личной жизни?
Вряд ли у меня хватило бы духу спросить об этом у кого-нибудь другого, но уж
слишком однозначно воспринимается многими ваша биография.
Хотелось бы, чтобы вы приоткрыли завесу. Тут вопрос как бы из «глянцевого
журнала: «Дмитрий, ваши женщины?»
Д.Б.: «Единственная женщина» – это, конечно,
миф, который Бродский сознательно создавал для наивных читателей, и в этом ему
способствовали критики и литературоведы, а точней – бродсковеды.
Вот Рейн заметил однажды, как это делается: для новых изданий автор сам
снимал со стихов посвящения другим женщинам
и ставил – М. Б. Так строился образ идеального однолюба, подобного Петрарке
или Данте, но это не мешало бродсковедам параллельно составлять донжуанский
список поэта.
Вы хотите, чтобы я сказал что-то о себе. Пожалуйста. Я не был однолюбом, но
не был и донжуаном, хотя случались и у меня яркие и длительные увлечения. Но об
этом лучше читайте в «Человекотексте», и не только в первом томе, но и во всех
частях трилогии, – она вся написана о литературе и о любви.
Г.К.: И теперь: ваши поэты? Самобытные поэты,
которых скопом называют «шестидесятниками», появились во время сложной
политической ситуации и в мире, и в СССР. Не кажется ли вам, что сегодняшний
возросший, на мой взгляд, интерес к русской поэзии, связан, как это
неоднократно бывало в российской истории, и с нынешней политической обстановкой
в стране? Следите ли вы за современным литературным процессом? Если да, то в
чем его особенность по отношению к последней четверти ХХ века?
Д.Б.: Я уже не раз возражал против самого
понятия «шестидесятники». Термин был взят из XIX и искусственно применен к веку ХХ. Но метрическая
линейка неприложима к истории. Да, во время хрущевской оттепели выдвинулась в
печать плеяда талантливых половинчатых либералов (Евтушенко, Вознесенский и
далее по списку), которым разрешено было писать более раскованно, чем
официозная сухомятка. Пошло это с середины 50-х, вскоре после смерти Сталина, а
как раз в 60-х начался зажим. Встрепенувшаяся было молодежь оказалась обманута
хрущевскими обещаниями и ушла в неофициоз, в самиздат, который расцвел особенно
в 70-е годы. Это было идеалистическое, бескорыстное движение, основанное лишь
на любви к литературе (с неизбежной примесью тщеславия, конечно). Пути в печать
для новых имен были наглухо закрыты, а редкие прорывы к читателю вызывали еще
пущие запреты сверху.
Так кого же называть «шестидесятниками»?
В теперешней литературной толкучке всё иначе: свобода — одно, а успех дела
другое. Поэтому интересы литераторов сосредотачиваются на получении премий,
которых развелось довольно много, хотя и далеко не достаточно на всех. Отсюда
интриги, альянсы, фавориты, обиды и прочие составляющие «литературного
процесса». Но и этот термин вызывает у меня сомнение. Всё-таки процесс должен
подтверждаться результатом!
Г.К.: Сегодня
в США ощутимо некое единство поэтов, особенно в Нью-Йорке. Совместные сборники, выступления, посиделки...
В начале 1980-х, когда вы приехали,
насколько разобщенной была среда литераторов? С кем вы тогда общались? С кем из
литераторов вы общаетесь в США сегодня?
Д,Б.: Литература – одинокое дело, но без
общений оно стопорится. По приезде в Америку первый год я прожил в Нью-Йорке и
там сразу же оказался в русскоязычной литературной среде. Старая эмиграция уже
начала тогда сдавать позиции новоприезжим, и антагонизм между ними был весьма
заметен. Довлатов, с которым я приятельствовал в Ленинграде, познакомил меня со
своим кругом, и мои первые вещи, написанные в Америке, были напечатаны у них в
«Новом американце», но дальнейшего сотрудничества у нас не получилось. Гораздо
приветливей, благодаря Горбаневской, меня принимали в парижском еженедельнике
«Русская Мысль» и в журнале «Континент», где я в основном печатался вплоть до
закрытия этих изданий. Приветили меня и в Лондоне на БиБиСи: оттуда прозвучала
серия передач с «Русскими терцинами», которые, несмотря на глушилки, были
услышаны в Союзе.
Но меня, вопреки предубеждениям и антагонизму, приняла и старая эмиграция.
Я стал печататься в их «Новом Журнале» — парадоксально старейшем русском
издании. Хорошо подружился с двумя поэтами-первоэмигрантами Иваском и Чинновым,
их уже нет. Оба – замечательные
поэты, каждый хорош по-своему. Мы переписывались, обменивались посвящениями,
Иваск организовал мои первые выступления и гонорары. Вообще стиль общения был
иной, чем в России. Встречались редко, обычно на славянских конференциях,
которые происходили в разных городах Америки, и за 2-3 дня наговаривались на
целый год вперед.
Но если говорить в целом, дух единения
в писательской среде совершенно отсутствовал. Или наоборот – существовал со знаком минус! Солженицын, в одиночестве совершавший свой
писательский подвиг, прослыл националистом и консерватором, и на него
накинулись с резкой критикой диссиденты и журналисты либерального толка –
сначала, после его «Гарвардской речи», американские, а затем, как по команде, и
эмигранты третьей волны. В этом неблагородном деле к ним присоединились
Войнович и Синявский. С Синявским рассорился Максимов, редактор «Континента».
Поклонники Бродского тоже не терпели Солженицына, а сам Бродский – Аксенова,
которому чинил препятствия в американских издательствах, но помогал Довлатову.
Из-за этого Довлатов дистанцировался от меня, которого не жаловал Бродский. Не
жаловал он и Сашу Соколова, которого когда-то благословил Набоков. А Лимонов
вообще заявил, что он слагает с себя звание русского писателя с его учительской
ролью и признает только коммерческие отношения. Кузьминский, издатель антологии
самиздата, ругал последними словами всех подряд. Вот так действовала на нашего
брата свобода!
После перестойки и последующих перемен в России всё стало иным и здесь.
Позакрывались многие газеты и издательства. Интересней было печататься там, где
больше читателей. Но прошло какое-то время, нахлынула новая волна русского
люда, и в разных городах Америки появились новые русские издания, новые
литературные сообщества. Поэтесса Ирина Машинская издает в Нью-Йорке двуязычный
журнал «Стороны света», который я с интересом читаю в сети. Там же Андрей
Грицман, сам двуязычный поэт, выпускает журнал «Интерпоэзия», который входит в
большой портал «Журнального зала» и,
стало быть, доступен множеству читателей. В Сан-Хосе Раиса Резник почти в
одиночку издает ежегодник «Связь времен». В Филадельфии литературная подвижница
Елена Дубровина умудряется выпускать сразу два журнала – «Зарубежная Россия» и
«Поэзия». С некоторыми из этих изданий я сотрудничаю и, конечно, приветствую их
всех!
Г.К.: Всё-таки,
в кругу ленинградских поэтов 1950-60-х вы стояли особняком. В чем особенность
вашей поэтики? Если чудо поэзии, как вы написали, это открытие «небесного в
земном», то научились вы творить чудеса? И каким образом в «небесном и земном»
союз «и» удается поэту заменить на союз «в»?
Д.Б.: Мне кажется, о моей поэтике еще рано
говорить. Сначала надо увидеть хорошо и внятно напечатанный, пусть и не такой
уж большой, но полный корпус моих стихотворений и поэм. Пока, помимо журнальных
публикаций, у меня имеется восемь малотиражных сборников, которых уже не найти
на магазинных полках. Два из них изданы прекрасно: один стараниями Михаила
Шемякина, другой усилиями Евгения Терновского. Но в остальных плохая печать,
скверная бумага, имеются ошибки и повторения. Словом, мое поэтическое хозяйство
еще не готово предстать перед исследователем.
Но вы спрашиваете, каким образом небесное может претворяться в земное? Мне
кажется, это очень просто, надо только увидеть. Например, «утренняя звезда»
Венера отразилась в дорожной луже – вот вам и небесное в земном! И –
пошло-поехало:
Зрит ледяное
болото явление светлой богини.
Пенорожденная,
вниз головою с небес
в жижу
торфяно-лилейную под сапоги мне
кинулась,
гривной серебряной, наперерез...
Г.К.: Как
сложилась ваша жизнь в Америке? Ведь вы первым, по-моему, со времен
Маяковского, воспели Нью-Йорк («внушительный батька – Мохнатый»), что не
удалось Бродскому, который считал, что говорить о Нью-Йорке стихами мог бы
только Супермен. Вашей одической просодии это оказалось по зубам. Чем стала для
вас Америка?
Д.Б.: О, Америка стала моим вторым (или уже
третьим?) местом рождения. Полная новизна жизни дала мне такой стимул, такой
«драйв», о котором только мечталось в застойном Питере. К тому же я приехал счастливым
человеком, воссоединяясь с любимой женщиной, полный надежд и энергии. Образ
вертикального города, возведенного людскими руками до неба, очень
соответствовал такому настрою. Наверное, с подобным чувством первопоселенцы
рубили себе дома и церкви на новой земле. Я надеялся, и не напрасно, что найдется
здесь и для меня достойное место. Конечно, в последующей жизни были и
разочарования, и моменты отчаяния, но и жалеть не о чем. И теперь я чувствую
себя в Америке не «как дома», а просто – дома.
Г.К.: Несколько
слов об Ахматовой, что называется, под занавес? Ваши с ней отношения, ведь
«Пятая роза» Ахматовой с посвящением вам – свидетельство дружеской близости
метра и молодого поэта, молодого человека и 70-летней женщины. И еще:
любопытно, как вы прокомментируете такой, из «Ахматовой» Варлама Шаламова,
пассаж, который вызывает у меня изумление: «Несколько лет назад на одном из
своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на
ней лопнуло платье, шерстяное, старое платье, которое Анна Андреевна носила c
десятых годов, c «Бродячей собаки», со времени «Четок». Платье это пришло в
ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне
Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать...» Не могу
представить, каким образом платье Ахматовой в молодости вообще могло налезть на
А.А. пятьдесят лет и десять размеров спустя, судя по ее последним фотографиям?
При этом, Шаламова никогда фантастом я не считал.
Д.Б.: Я этот шаламовский текст прежде не знал,
нашел и прочитал только после вашего вопроса. Ну, что тут сказать? Жалко
Шаламова. Травмированный, исковерканный Колымой заключенный, истинная жертва
страшного режима. По собственному свидетельству, он познакомился с АА в 1965
году, а она умерла в 66-м. Значит, «несколько лет назад» он не мог ее видеть.
Стало быть, пишет с чужих слов, видит чужими глазами... А «суетность» – что это, разве это Ахматова?
Очень, очень прискорбно и недостойно.
Г.К.: Вы,
ученик Ахматовой, почтенный университетский профессор-славист Дмитрий
Васильевич Бобышев, сегодня обошли Анну Андреевну по возрасту. Как-то Сергей
Гандлевский заметил, что Пушкин не подал нам примера старения поэта. Ваша книга
«Я здесь» не оставляет вопроса: «А где вы были раньше?» Вы даете на него ответ.
Какие советы, пожелания вы дали бы тем, кто будет не «здесь», а где-нибудь там
и после? Советы поэтам, читателям, жителям планеты Земля, переживающим сегодня
трудный период, как, впрочем, и в любое другое историческое время? И дай Б-г
вам здоровья и долголетия.
Д.Б.: Да, я пережил по возрасту великую и
прекрасную Ахматову, попрощавшись с ней циклом стихов «Траурные октавы».
Надолго пережил и более молодого, чем я, Бродского, которого проводил
некрологом в «Новом Журнале». Но вот уже и Гандлевский задумался о старости...
А я помню его совсем юным, когда его привела ко мне в комнату на Петроградской
Лена Чикадзе, подвижница самиздата. Его тогда интересовало то же, что и вас:
литературный процесс. Теперь он ищет достойные примеры старения. Шаламов явно
не годится. Но вот хороший пример – Тютчев. Или же олимпийский старец Гете. Он был
великолепен даже на смертном одре, как свидетельствовал Эккерман. Но я с теплом
вспоминаю наставника ленинградской молодежи Давида Яковлевича Дара, окончившего
дни на Святой земле. В его дневнике была такая запись: «Вот и старость
пришла... А где же мудрость?» Именно поэтому я не даю никаких советов. А
пожелание такое: дожить здоровенькими до глубокой старости, не впадая в
слабоумие, и отдать Богу душу мирно и непостыдно, в смирении и покаянии,
исполнившись звуками и днями...
Нью-Йорк – Шампейн, Иллинойс , 2014
Также на сайте: http://www.runyweb.com/articles/tag/19014