Skip navigation.
Home

Марина ГАРБЕР, Люксембург

Марина Гарбер


 
Поэт, эссеист,переводчик, редактор, педагог, критик. Родилась в 1968 г. в Киеве. На Западе с 1990 г. Печатается в зарубежных литературных изданиях. Автор книг стихотворений: «Дом дождя», 1996; «Город» – совместно с Г. Лайтом, 1997; «Час одиночества», 2000; «Между тобой и морем», 2008. Зам гл. редактора журнала «Побережье». Автор многих литературных антологий.

2012- Гарбер, Марина


*   *   *
За моей стеной женщина ждет дитя.
Муж – лысоват, кругл и безлиц, как точка,
Всё ходил и ходил, на груди руки скрестя,
И плакал, когда узнал, что родится дочка.
Ему хочется сына, хотя он не играет в футбол,
Много курит, не ездит на велосипеде,
Лишь по утрам, седативным, как корвалол,
Гуляя с собакой, ворчит: «И зачем нам дети?..»

А мальчик – у одинокой соседки напротив,
Их окно открывается сразу за тополиной веткой.
Ему четыре, но он, как кукла, неповоротлив,
Его держат за шиворот, и он влачится послушной марионеткой.
Мама работает, папы нет. Есть бабка – 
Оба в окне: он с соской, она с сигаретой.
Что он видит? Избушку на курьих лапках?
Олега с конем? Ромео с его Джульеттой?

Зато снизу живет седая вдова-старушка,
Нежно сзывает – «кис-кис» – бездомных котов округи,
Каждому – молочка на блюдце, доброго слова на ушко.
Говорит, говорит: – Что делать, раз кошки – подруги?
Одна из них, помню, рожая, почти по-собачьи скулила,
Каждые десять минут: котенок – выдох – и снова – действо.
А родная дочь не пришла и даже не позвонила,
Но старушка радовалась прибавлению уличного семейства.

Всё началось с любви. Наверное, так и было.
Любовь – как предтеча, предчувствие жизни, Слово.
То ли цемент, то ли клей, то ли вязкое мыло – 
Главное, чтобы – накрепко, наново, снова и снова... 
А как же Ромео с Джульеттой? Поэт почти не солгал – 
Погибли от нелюбви, распрей, вражды и жажды.
Ведь от любви еще никто на самом деле не умирал,
И никогда не умрет. А вот родился – каждый.






*   *   *  
                   м.

Когда из окна – влажный ветер – отколе?  – 
Этим краям и река не снилась, не то что море,
Но вот – брызги, бриз и такая безбрежность...
Это и есть нежность.

Когда на лицо кладу свою руку – спишь? – 
И ты, незрячая, словно римлянка, зришь
Жизнь: пальцы, ладонь, запястье...
Это и есть счастье.

Когда невидимый, но ощутимый как воздух,
Затворяет окно: «Ничего нельзя сделать. Поздно».
Отключает ветер,  море, тебя – моей рукой. 
Это и есть покой.


*   *   *
Как нагрянет весна сумасшедшей такой высью!
На окне засыхает уже отжужжавший овод.
Я читаю стихи – нет, к себе от себя письма.
Сумасшедшая, скажешь? Тоже хороший повод.

Мои весны совсем ничего на весах не весят,
Время жить или шить цветастые платья дочке.
Только май, милый друг, – мой нелюбимый месяц,
Вот и маюсь с листом в поисках нужной точки. 

Говоришь, что снаружи уже изменились стены,
Пожелтели, что бел-налив у соседки справа.
Это май, дорогой, – неизбежные перемены.
Лучше окна зашторь – и на весны будет управа.

Чтоб потом, в темноте – ни жужжания, ни полоски – 
Прочитать на пчелином, медовом своем наречье
Безглагольные письма, точнее, всего наброски.
Это май, милый друг, – отмиранье прямой речи.
*   *   *
Когда стою у плиты и жарю картошку
Когда с клеенчатой сумкой в магазин иду,
Когда в сердцах или по-доброму – понарошку – 
Ворчу на погоду – я вся у него на виду.
Когда убираю, глажу – занимаюсь делом,
Вытираю носы, припадаю к вспотевшим лбам,
Я – как на ладони у неприступного Гулливера,
Который пронырливым лилипутам не по зубам. 

С его высоты почти не видны, не важны детали:
Вмятины детских пальцев в мякише булки,
Часы в прихожей, нервно оттикав, к полуночи стали,
Запропастился ключ от музыкальной шкатулки…
А он – такой сильный, как полагается великану,
Стена, за которой – очаг (подбрасываю дрова), семья,
И мне, вчерашней, почти забытой, почти без изъяна,
За ней нет места, то есть я – это уже не я.

От той, не бывшей, вымышленной, ничего не осталось:
Стопка помятых снимков, глянцевые картинки,
Резкие вспышки памяти – ничтожная малость,
Непроявленный негатив женщины-невидимки.
Она иногда приходит под утро, впотьмах, спросонок,
Пока Гулливер – в полный рост –  не проснулся весь,
Кладет ему руку на левую грудь, и он, как ребенок,
Тихо шепчет той – под веками: «Больно здесь».

*   *   *
Нынче небо над крышею – чистоводно, безоблачно,
Брошу невод за облако – легок сотнею миль.
В той былине о городе – бесконечном и солнечном,
Непонятно, где быль, а где пыль.

Там живут люди добрые, своим Богом любимые,
Для чужого – и стол, и дары, и ночлег.
А деревья вдоль улицы – неопалимые,
Их не рубит, не жжет человек.

Коли горе, то примут его – перемелется,
Коль добро, то на всех – по рукам.
Там тенистая улица стелется, стелется
И ведет – неотступная – в Храм.
Там, где город кончается, только всё начинается – 
Даже птица подбитая продолжает полет.
Там под звездами лес, словно парус, качается,
И плывет – легкокрылый – плывет.

Золотой ли орел или рыба огромная – 
Что подарит прибой надо мной?
Нынче невод тяжел, нынче небо – объемное,
Словно в книжке с картинкой цветной.

Но качаются в неводе чьи-то мысли о голоде:
Только мертвые головы и живые хвосты...
Я живу в читай-городе, как иной в Китай-городе.
Оба – вымысел чистой воды.

УТРО СТРЕКОЗЫ

Просыпаюсь засветло, тру глаза,
Под диваном тапку впотьмах ищу. 
На стекле, как пришпилена, стрекоза,
Будет время, открою окно, отпущу.

Ей ведь тоже, крылатой, пристало жить.
За окном темно еще, глубоко.
Нужно кашу и кофе своим варить.
Убегает прыткое молоко...

Всех бужу, одеваю, кормлю, пою,
Если хнычет один, то молчит другой.
Стрекоза проснулась, бегу, ловлю
Сто двадцатой невидимою рукой.

Поцелуй на прощанье, в слезах-соплях,
«До свидания, мама!» –  закрылась дверь.
Под окном: «Я люблю тебя!» – второпях.
Стрекозе пришпиленной: «Что теперь?»

Отпускаю тебя: видишь, жизнь – в проем!
Снова пуст, как ночью, притихший дом.
Нам, крылатым, тесно с тобой вдвоем,
Улетай, не спрашивай: «Что потом?»


*   *   *
Всё еще будет! Прими этот скромный опыт
Приобретенный, поверь, не бахвальства ради,
Буковка к буковке ляжет в твоей тетради,
Ибо из слов, как из руды, добыт.

Всё еще будет: лачуга, дворец, клетка,
Даруют свободу, потом призовут к ответу.
Ветка в дыму – кто-то писал про это...
Сиди и читай, читай и сиди, детка.

Вот она, память детства, как сон о чуде:
Девочка-мама читает свою Марго,
И в эти минуты ей, в общем-то, всё равно,
Будет ли эшафот, или не будет.

Солнце мое, эти сказки – поправки к правде,
Сноски, порой, ценней основного текста,
Здесь – календарь, там – яблоня как невеста,
Там – про любовь, здесь – ворот в губной помаде.

Ворона пережидала грозу намедни,
Как флюгер на крыше – что от нее убудет?
По-птичьи-стоически-молча: всё еще будет!
Так и Марго верила до последней. 

Верь не концу-морали, а глупой басне.
Чур, не загадывать только! К чему детали?
Полюбит-разлюбит, и поминай как звали.
Свет потому и свет, что горит и гаснет.

Закончится книга и птичьи твои заботы,
Ворона крылом помашет и, может статься,
Покатится солнце, чтоб больше не подниматься,
Как голова с высокого эшафота.






*   *   *
  А. Грицману

Хорошо, когда у тебя есть дом,
И его построил не Джек, а работяги из Лиссабона.
Бетон – это тебе не картон:
Изоляция – почти не слышно ни смеха, ни стона,
Не слышно, как соседка говорит соседу:
«Я тебя насквозь, как стеклышко, вижу,
Либо с ума сойду, либо из этого дома съеду,
Я вас одинаково ненавижу».

Хорошо сидеть в своем доме совсем одному,
А еще лучше ходить – от северного окна к южному:
Приелся вид из окна, переходи к другому окну.
Дом привыкает к тебе, как к стулу, 
                   необходимому, но, в общем, ненужному.
Хорошо, когда некому тебя упрекнуть
За помятый вид неприкаянного и бестолкового.
Снаружи июнь поднимает ртуть,
А внутри – как у человека каменновекового,
Который живет по-пещерному полно,
Ему с другими – не скучнее, не интересней,
И никто не наступил бы его песне на горло,
Если бы у него была своя песня.

Хорошо, когда у тебя есть дом,
Но еще лучше, когда его у тебя нету:
Не с кем и слова молвить – о том, о сем,
Не нужно делить потрепанную, 
как криминальный роман, газету,
И не слышно-не видно из-за глухонемых гардин,
Как соседка цокает каблуками бесцеремонно
И сосед, что твой заключенный, сидит один
В покосившейся крепости из стекла и бетона. 







*   *   *
Зачем здесь хлеб и теплое вино,
Официант без дела и улыбки,
Курортный город, втиснутый в окно,
Скупые краски, грубое рядно – 
Невзрачное такое полотно
Без глянца туристической открытки?

Синтетика цветка, меню плашмя,
На скатерти заглаженные пятна,
Дверной проем, где школьники, шумя,
Одни и те же – вне числа и дня – 
Проносятся – зачем, и так понятно.

Зачем вдали расплавленный песок,
В котором чайки обжигают лапки?
Трехпалый след ведет наискосок
Туда, куда уходят без оглядки,
Порой, от худшего на волосок.

Зачем теперь пугливой птицы взмах,
Неосторожно взмывшей над волною,
Как будто сообщающей размах
Стихии – моря, неба – белизною
И уменьшеньем в зрительных полях?

Зачем стеклянных банок перезвон,
Всей пустотой поющих об уходе
В тон настроенью и плохой погоде?
Жизнь истончается, за горизонт уходит...

И возвращается – со всех сторон.