Skip navigation.
Home

Дмитрий Бобышев

БОБЫШЕВ, Дмитрий Васильевич, Шампейн, Иллинойс. Поэт, эссеист, мемуарист, переводчик, профессор Иллинойского университета в г. Шампейн-Урбана, США. Родился в Мариуполе в 1936 году, вырос и жил в Ленинграде, участвовал в самиздате. На Западе с 1979 года. Книги стихов: «Зияния» (Париж, 1979), «Звери св. Антония» (Нью-Йорк, 1985, совместно с Михаилом Шемякиным), «Полнота всего» (Санкт-Петербург, 1992), «Русские терцины и другие стихотворения» (Санкт-Петербург, 1992), «Ангелы и Силы» (Нью-Йорк, 1997), «Жар–Куст» (Париж, 2003), «Знакомства слов» (Москва, 2003), «Ода воздухоплаванию» (Москва, 2007). Автор-составитель раздела «Третья волна» в «Словаре поэтов русского зарубежья» (Санкт-Петербург, 1999). Автор литературных воспоминаний «Я здесь (человекотекст)» (Москва, 2003) и «Автопортрет в лицах (человекотекст)» (Москва, 2008). Подборки стихов, статьи и рецензии печатались в эмигрантских и российских журналах.

2013-Бобышев, Дмитрий

                       НОВЫЙ АМЕРИКАНЕЦ
(глава из 3-го тома воспоминаний «Человекотекст»)

    К себе самому я никак не относил этого определения, считал себя русским путешественником в Америке и даже видел в том свое всё предназначение: стать пробным щупом, глазами и слухом для моих соотечественников-современников, оставшихся там, в несвободной Евразии. Но скоро мне пришлось иначе взглянуть на вещи. Вот, примерно, как я описал мою ситуацию много позже, выступая в Москве на поэтическом Биеннале-2003:
    «В какой бы стране ни оказался путешественник, он не может считать себя эмигрантом, пока у него остается право вернуться домой. Невозможность возврата, страшное слово «никогда» превращают изгнание в подобие небытия. Первочеловек Адам был и перво-эмигрантом; он и наша праматерь Ева после их изгнания из Рая испытали это чувство во всей полноте. Один из литературных эмигрантов древнего мира Овидий Назон тоже ставил между изгнанием и смертью знак равенства, в степях Гипербореи он тосковал, однако продолжал писать. Наш Пушкин, изгнанный в те же края, тоже грустил и злился, но сочинил «Цыган», начал «Евгения Онегина». Не буду проводить излишних параллелей с великими изгнанниками, хочу лишь передать свой опыт. Те приняли судьбу не добровольно, а я сам захотел оказаться впереди моего невыездного поколения. Может быть поэтому состояние отторженности представлялось мне как своего рода откуп за свободу и, во всяком случае, не таким уж мрачным, как оно звучит и выглядит в написанном виде. Мне даже казалось, да и до сих пор кажется, что решение уехать было своевременным и удачным, а переживание эмиграции и выживание в ней я стал считать исключительной, даже элитарной школой жизни, своего рода дополнительным «высшим образованием». 
    Я покидал свою страну с советским заграничным паспортом, которым когда-то очень гордился Маяковский. Действительно, это была редкая привилегия – и тогда, и много позже. При его выдаче чиновница ОВИР'а довольно любезно предупредила меня, чтобы по прибытии в Америку я обменял эту одноразовую книжицу на паспорт другой серии – для многократных поездок туда и обратно. От души поблагодарив чиновницу (ведь могла бы и не предупредить), я так и попытался сделать: приехал, положил паспорт в конверт и отправил в Вашингтон. Но из советского консульства мне прислали ту же самую книжицу, только со штампом регистрации и продления. Я позвонил туда, консульские барышни сослались на какое-то новое распоряжение, но не только текст, а даже номер его они отказались мне сообщить. Паспорт оставался одноразовым и при поездке назад подлежал сдаче, а я, в лучшем случае, должен был проделать всю овировскую процедуру заново. Таким образом, я получил ясный намек, что мне ходу назад нет, и в одночасье стал эмигрантом так называемой Третьей волны, то есть «новым американцем».
    Тем же словосочетанием стал именоваться русский еженедельник, родившийся при мне в Нью-Йорке, – прошу любить и жаловать! Я этой затее обрадовался, хотя она и происходила без моего участия. Уже то, что возглавил ее Сергей Довлатов, питало меня надеждой, что вот наконец-то появились печатные подмостки, с которых можно будет произносить свои слова, выражать собственное мнение, видение, опыт.
    Довлатов, впрочем, меня охладил: направление газеты решает не он, его выбрали главным редактором из-за большей заметности среди журналистов, а по-настоящему главным является спонсор (так, один бруклинский фонд), но главней всего – это читатели Третьей волны или, условно говоря, Брайтон Бич.
– Это ж советские жулики и завмаги, которые теперь выдают себя за диссидентов! – вырвалось у меня.
Довлатов хмуро пометил в уме: «А ведь Бобышев – антисемит! И злой, как пантера». И позднее написал о таком открытии Игорю Ефимову, впоследствии эту переписку опубликовавшему. Но тогда Сергей ответил мне по-другому:
– Если они не будут покупать газету, то спонсор не будет платить нам. Таковы суровые законы рынка.
Увы, никакой дружественной трибуны, никаких гирлянд для меня это не сулило. Более того, бруклинский фонд настолько твердо повел свою политику, что скоро этот русский еженедельник получил новый подзаголовок: «еврейская газета третьей волны». На каком языке они собирались ее выпускать – на арамейском? Всё ж, пока этого не случилось, так и не дождавшись довлатовского предложения, я спросил его напрямую, будет ли он меня печатать.
– Конечно, конечно. А что, есть новые стихи?
– Есть и новые. Но у меня вышла первая, большая книга стихов, и мне важно, чтобы публика это знала. Можно, например, сделать из нее подборку, что-то написать в целом о книге…
– Что ж, хорошо. 
Я вручил ему томик парижских «Зияний». Он посмотрел на тюльпановский фантастический, странный для него портрет, затем на зеленую обложку с моим именем, хмыкнул:
– «Димитрий»! Над этим еще Чехов иронизировал. Почему же не просто «Дмитрий»?
– Долго объяснять. Это – мое крещеное имя, и мнение Антоши Чехонте в таком деле совсем не указ.
Из всей книги он выбрал всего лишь 14 строк. Сонет. Краткая форма. Сопроводительная заметка тоже была немногословной. Но стоит ее привести, потому что в собрании его сочинений она вряд ли появится.
Предваряла ее рубрика:
                      
                         Круг чтения

«Димитрий Бобышев – ленинградский поэт. Причем, Ленинград – не только его бывший адрес. Ленинград – эстетическое понятие. Обозначение школы. Знак литературного качества.
Великая Ахматова ценила поэзию Бобышева.
За что?
Видимо, за предельную искренность. За отточенное мастерство. За глубокое религиозное чувство, которым проникнуто его творчество.
В общем, за талант.
Ахматова посвящала Бобышеву стихи. Не многие удостоились подобной чести.
С. Д.»

    Дальше был помещен («куплетами» и вразбивку) сонет «Словесность – родина, и ваша, и моя». Как говорится: хорошо, но мало. Я, грешным делом, ожидал заинтересовать двух критиков еженедельника – велеречивых литературных близнецов, писавших вальяжно и пенисто, но увы, этого не произошло. Близнецы, публикующие обзоры и позднее даже выпускавшие книги очерков об эмигрантской литературе, не желали меня замечать, в упор не видели и даже имя изгоняли из списков, – почему? Неужели «по пятому пункту», неужели из ложной лояльности моему сопернику? Не ведаю, но плачу им тем же.
    Всё равно мое присутствие на Западе не обошлось без внимания. И как журналисты умеют доставать телефонные номера? Вдруг позвонила с «Голоса Америки» Ираида Ванделлос. Боже мой! Одна из трех эфирных гурий, наряду с Вероникой Спасской и Людмилой Фостер, чьи голоса с задушевными, чуть ли не интимными модуляциями доносились «туда» сквозь хрипы и рычанья кагэбешных заглушек… Моя партийная мать, расставаясь, умоляла «не высовываться», но не мог же я по своей воле раствориться в безвестности. Разумеется, я с радостью согласился на выступление.
Ираида, уже не Ванделлос, а по второму мужу Пушкарева, она же поэтесса Ираида Легкая (это ее настоящая девичья фамилия), была уже чуть за пределом возраста, подходящего для ухаживания, но еще вполне – для восхищения. Рыжина свободной прически с серебринками, длинный разрез серых глаз, стихи о лыжной пробежке по снегу, о взмахе волос, о встречном горячем взгляде… И, конечно, голос!
    Поздней мы с Ольгой побывали у нее в Джерси-сити: как раз наискосок через Гудзон зажигались огни манхэттенского Даунтауна. Ее тесть историк, уже тронутый дряхлостью, глядел на нас орлино и бессильно. Слушал, молчал. Они принадлежали Второй волне с присущими ей обстоятельствами. Энтээсовец муж, рассказывая о тайных кинжально-опасных рейдах внутрь Советского Союза, как-то нервически подрагивал подбородком. Ираида взмахивала прядью, читая стихи.
    Я стоял на балконе с уже вторым бокалом джин-эн-тоника, сознание плавно подтаивало по краям. А там передо мной светил, мерцал и, переливаясь, тонул в темноте Манхеттен, словно недремлющий мозг в открытом черепе города.
    Жаль, что не Ираида вела ту передачу – получилось бы замечательно. В последнюю минуту перехватил меня религиозный комментатор отец Кирилл Фотиев, мужчина серьезный, чуть одутловатый, с выпуклыми глазами и носом со щербиной на самом конце. Заговорили о божественном: есть ли признаки религиозного возрождения в теперешней России? Да, есть, и не только признаки, а самый что ни на есть насущный интерес. А вот нас уверяют новоприбывшие, что Россия – страна бездуховная. Нет, это уже не так. Конечно, атеизм – официальная идеология, но именно потому так сильна духовная жажда. А примеры? Вот я сам и есть такой пример. Будучи взрослым, уверился в евангельской истине и принял крещение. А затем стал крестным отцом многих детей и даже их родителей.
    Тут, наконец, отец Кирилл вспомнил про стихи. Спросил, кого я ценю из оставшихся в Питере стихотворцев. Ответить было легко: Охапкина, Кривулина да Стратановского. Да трех Елен: Пудовкину, Шварц и Игнатову. Полетел мой привет за океан, только был ли услышан? Врезался, должно быть, в глушильные сети с размаху, только перышки и посыпались…
    А может быть, кто-то на даче вдали от глушилок расслышал и другим доложил так же, как однажды давным-давно меня обрадовал Дар. Он поймал на свою Спидолу «Голос Канады», и там Владимир Вейдле что-то говорил про меня. Что именно, Давид Яковлевич не помнил, но очень, очень хорошо… Вейдле я, увы, в живых не застал.
    А вот Александр Бахрах (да, тот самый бунинский секретарь, описавший его «в халате», и к тому же знакомец и корреспондент Цветаевой), он, можно сказать, сам застал меня врасплох, да еще как! В последние дни уходящего года вдруг появилась его статья в «Новом Русском Слове» о моих «Зияниях» – на целый подвал. На меня нашло какое-то оцепенение, будто я столкнулся с потусторонним миром: статья была прислана из Парижа, но и одновременно из моих давних снов. Да, она мне когда-то снилась, эта статья, – вовсе не похвальная, скорее критическая, но с почетным признанием несомненного таланта «крайне в наши дни редкого», с обильными цитатами и ссылкой на Ахматову.
    Я чувствую, что в этом месте читательское доверие к моему повествованию начинает колебаться, и напрасно. Текстовые сны бывают, а этот приснился мне еще в «той» жизни в пору, когда и книги-то еще не было, когда бурно писались «Стигматы», которых Бахрах недооценил, а скорей всего просто до них не дочитал. Я помню просыпание в моей петроградской келье с животворно-питательным чувством только что прочитанной статьи (обо мне! в газете! с сочувственным разбором стихов!), вижу столбцы текста, которые истлевают, исчезают и забываются в свете наступающего дня. Но чувство отмеченности у меня остается.
    И вот я здесь, в стране, где сбываются сновидения, где я заново научаюсь жить. Где и в декабре не наступает зима. Могучие дубы осенне шевелят пурпурно-фиолетовой листвой. Чистую свежую трель испускает подсвеченный солнцем кардинал, лучший певец из пернатых. И как наряден! Чему это учит? Брось ложную скромность, оставь соловьиную неказистость, поэт, заяви о себе. Вот, например, фортепьянный виртуоз Либераче вылетает на сцену в белых перьях и золотом камзоле, пальцы сверкают крупными алмазами, а как он играет! Нет, это всё-таки китч, мы туда не пойдем, этого с нами не будет… Ну, разве что красочки поменяем на более броские – с масла перейдем на акрилик, следуя метаморфозам друга моего, Якова Виньковецкого, о котором еще речь пойдет впереди.
    Вот, к примеру, мазок – очень скромный, тянущийся от довлатовской, такой лапидарной, публикации в недалекое будущее, где появился у меня (и уже исчез) знакомый Эдуард Штейн, шахматист и библиофил. Иногда он называл себя Эммануил. В одном качестве он был секундантом и тренером Виктора Корчного, когда тот готовился к матчу на первенство мира с Анатолием Карповым. Первая попытка сорвалась. Затем последовала довольно истерическая газетная кампания, которая превратилась просто в войну миров, раздуваемую Эдуардом. Увы, советский гроссмейстер легко разбил эмигранта в 1981 году со счетом 6:2, – конечно же, «с помощью кагэбешных экстрасенсов и парапсихологов, сидящих в зале».
   Я познакомился с Эммануилом в другом его качестве. Истощенный болезнью, серо-седой, тонкокостный и таинственно высокомерный, он интересовался русской эмигрантской поэзией, особенно китайской ее ветвью. Мы сговорились об обмене книг. К сожалению, как коллекционер он не гнушался простейших способов собирательства, и обмен пришлось прекратить. Но вот он прислал мне вырезку своей статьи и письмо:

«17. 4. 86 г.
Многоуважаемый Поэт!
Мы познакомились с Вами в Милане, на конгрессе культуры. Для Вашей информации посылаю Вам свою статью, в которой я привел Ваш сонет «Словесность…»
Никто не угадал автора стихотворения, а Валерий Перелешин (надеюсь, Вам известен этот поэт) пришел в восторг от находки – «народа-христофора».
Вот, пожалуй, и всё…
С наилучшими пожеланиями
Ваш Э. Штейн»

    Указанная в письме статья была напечатана в альманахе «Стрелец» под названием «К дискуссии о сонете». С позиций шахматиста (а он был мастер спорта) автор потеоретизировал о композиции сонета, где ему казались уместными такие шахматные термины как дебют, миттельшпиль, эндшпиль. Затем он вмешался в спор новых парижан Кублановского и Бетаки в «Русской Мысли», поправил заодно «Марбург» Пастернака (с тех же позиций, хоть это и не сонет), и далее пустился уверенно демонстрировать эрудицию по основной теме: сонет в поэзии диаспоры. Здесь он особо отметил Валерия Перелешина (Салатко-Петрищева), настоящего гроссмейстера именно этой формы, но при этом «зевнул» примечательнейший односложный сонет Ходасевича, а после перелета через «снежную границу», заимствовав этот образ у Горбаневской, еще одной парижанки, он вернулся из изгнания в метрополию:
«Действительно ли сонет помер там? Не верится, особенно если прочесть сонет «Словесность родина, и ваша, и моя», написанный в России осенью 1971 года. Стихотворение это вправе украсить каждую антологию русской поэзии».
    Далее приводился мой сонет, а в конце в скобках добавлялось:
«Автор этой статьи из-за своей постоянной тяги к всевозможным литературным шарадам не называет творца этого поэтического  шедевра в надежде, что читатель сам определит: кому принадлежит этот отточенный сонет»
    Напрасная надежда – никто так и не определил автора, и столь элегантные комплименты пролетели вхолостую… А сонет этот технически не совершенен, ибо отличается от канона: в одной строке сознательно пропущен слог, чтобы сделать слышнее всплеск от низвергаемого идола. 

Словесность родина, и ваша, и моя.
И в ней заключено достаточно простора,
чтобы открыть в себе все бездны бытия,
все вывихи в судьбе народа-христофора.
Поток вкруг ног бренчал заливисто и споро, 
и приняла в себя днепровская струя
Перуна древний всплеск с плеч богобора,
и плач младенчика, и высвист соловья.
Народу своему какой я судия,
но и народ пускай туда не застит взора,
где радужный журавль, где райские края,
где песнь его летит до вечного жилья…
А впрочем, мало ли какого вздора
понапророчила нам речь-ворожея!


                     Дмитрий БОБЫШЕВ, Шампейн, Иллинойс