Skip navigation.
Home

Навигация

Надежда Банчик

БАНЧИК, Надежда, Сан-Хосе. Поэт, переводчик, журналист. Родилась во Львове в 1959 г. Окончила Львовский полиграфический институт и аспирантуру Российского института книги в Москве. В США с 1996 г. Печатается в зарубежных изданиях.

2011-Банчик, Надежда

                                               СИЛУЭТЫ, ОБРАМЛЕННЫЕ ОБЩЕЙ СУДЬБОЙ

                                                     

 

Виталий Амурский. Тень маятника и другие тени: Свидетельства к истории русской жизни конца ХХ-начала ХХI века. – Санкт-Петербург: Издательство Ивана Лимбаха, 2011. –  616 с. 

   Сборник интервью, бесед, очерков Виталия Амурского, посвященных писателям позднесоветской и постсоветской России, – панорама литературных силуэтов. Виталий Амурский родился в Москве в 1944, печататься начал в 1960-е. Эмигрировав в 1973 во Францию, защитил диплом университета Сорбонны. Книга возникла, в значительной мере, как результат работы ее автора, жителя Парижа, в русской редакции Международного французского радио с 1984-го по 2010-й  год, где он вeл еженедельную программу «Литературный перекресток», и в русской эмигрантской периодике. Из, казалось бы, случайной последовательности бесед и встреч (они проводились в моменты приезда русских писателей в Париж) сложилась целостная книга. Летопись? Коллективные размышления над российскими проблемами описываемого времени и вечными проблемами бытия человеческого? Галерея личностей?  –  Всё вместе.  
   Уже в самом оглавлении явлена панорама (вид сверху) галереи поэтов и писателей, составивших в совокупности культурное явление мирового уровня – русскую литературу второй половины ХХ века. Возвышаются вехи-имена: Иосиф Бродский, Андрей Битов, Евгений Рейн, Лев Лосев, Андрей Вознесенский, Юрий Рытхэу, Булат Окуджава, Людмила Улицкая, Михаил Веллер, Анатолий Приставкин, Фридрих Горенштейн, Владимир Максимов, Наталья Горбаневская... Вокруг вех – литературные критики, литературоведы, эссеисты: Шарль Добжинский, Виктор Лупан, Бенгт Янгфельдт, Жорж Нива, Манук Жажоян... Нет четких границ между «метрополией» и «эмиграцией», расплывчаты грани между национальным происхождением и культурным багажом, ибо всех объединяет отечество писателя – русский язык и судьба русской литературы, производная судьбы России как культурного и социального явления, не совпадающего с ее границами, не раз менявшимися в течение истории. Между именами-вехами сверху явственно видится Дорога – здесь она ведет от Вехи-камертона – Бродского («Тень маятника») – через разнообразие вех-личностей, вех-писательских явлений, стилей, мировоззрений («Каждый пишет, как он слышит») – вниз, в ад советско-российских страданий, чудовищных социально-культурных экспериментов («Оглядываясь на сфинкса» и «Чаша терпения») и – обратно вверх – обогащенным опытом писательского преодоления этих бед («Чаша терпения» – «Летучий профиль Пушкина»). Каждая беседа предваряется краткой характеристикой собеседника – не сухой справкой, а нарисованным несколькими главными «штрихами» портретом, представляющим читателю особенности характера и главные вехи жизненного пути писателя, с которым затем проходит беседа. 
   Иосиф Бродский обозначен камертоном литературного явления всей второй половины века. Вольно или невольно, с его творчеством сверялись и с его личностью соприкасались все крупные писатели. Его имя открывает скорбный маршрут, пройденный писательскими судьбами через российскую Голгофу. Весь первый раздел посвящен Бродскому, его личности, творчеству и культурному следу. Вместе с тем, в нем и через призму его судьбы завязываются основные узлы страданий, проблем, идей, стилей обозначенной эпохи. Заключение и преодоление положения жертвы – выход в целостный и безграничный мир (в физическом смысле – эмиграция на Запад; в философско-творческом – встреча советского опыта с мировым, в частности, западным) – трудное строительство культурных мостов для встречи российского с мировым... Всё это «завязано» в творчестве Бродского и показано Амурским через призму противоречивой личности великого поэта. На творческом уровне становится понятным, в частности, по жизненным меркам, неблагодарное отношение к людям, поддержавшим его на приснопамятном судилище и, по сути, подготовившим его мировую славу: «Я не жертва! Я в Питере жил точно так же, как в Нью-Йорке, я так же писал»,– приводит Амурский слова поэта, сказанные в беседе с литературным критиком Виктором Лупаном (с. 52). А слова Бродского в беседе с автором книги можно считать ключом к пониманию особенностей русского литературного процесса означенной эпохи, которую Бродский определяет как множественность образцов-идеалов человеческого бытия.
    «В России произошла довольно фантастическая вещь в ХХ веке: русская литература дала народу... (многоточие в оригинале – Н.Б.) ну, примерно десять равновеликих фигур, выбрать из которых одну-единственную совершенно невозможно. То есть все эти десять, скажем – шесть, скажем – четыре – являются, на мой взгляд, метафорами индивидуального пути человечества в этом мире. 
    Что такое вообще поэт в жизни общества, где авторитет Церкви, государства, философии и т.д. чрезвычайно низок, если вообще существует?  Если поэзия и не играет роль Церкви, то поэт – крупный поэт – как бы совмещает или замещает в обществе святого, в некотором роде. То есть он – некий духовно-культурный, какой угодно, даже, возможно, в социальном смысле – образец. 
    В России возникла ситуация, когда вам даны четыре, пять, шесть, десять возможных идиом существования. На этих высотах иерархии не существует» (с. 26).  Спорно, правда, исключительно ли это русское явление; мне представляется, что ни в одной литературе, и прежде всего западной, нет «одной-единственной» фигуры и тем более «идиомы существования»; более того, само понятие плюралистического общества пришло в Россию с Запада в противовес обществу тоталитарному, в котором-то как раз и насаждалась одна единственно верная «идиома существования». Более того, Бродский не называет эти идиомы, оставляя читателю (точнее, слушателю радиобеседы с Амурским, датированной «октябрь 1988 – ноябрь 1989», т.е. время бурных горбачевских перемен) догадываться из подтекста, что речь идет о системе не только литературно-эстетических (беседа разворачивается вокруг поэта Серебряного века М. Кузмина и отношения Бродского к нему), но и, по-видимому, морально-этических ценностей, которая в российское общество внедрялась в значительной мере через литературу. Поэтому бесспорной представляется высказанная здесь мысль Бродского о том, что писатель в России до некоторой степени «замещает святого», т.е. литература задает моральные идеалы, и они естественным образом являются множественными – настолько, насколько уникальны личности писателей и неповторимо их творчество, – как ни старался тоталитаризм свести общественные идеалы к одной-единственной системе. И в этом смысле крупная советская литература пассивно противостояла тоталитаризму и воспитывала общество в ценностях, весьма близких к общечеловеческим.  
     Эти множественные идеалы или, по Бродскому, идиомы существования,  развиты, хоть прямо не называются, в последующих главах книги-сборника. Противостояние тоталитарному подавлению личности – и самоценность свободы, в частности, литературной: представленные в книге писатели составляют многообразную галерею характеров, почерков, тематики и стилей (целый раздел озаглавлен окуджавским «Каждый пишет, как он слышит», но этим же афоризмом можно было бы озаглавить всю книгу)... 
    Чуткость к униженным и оскорбленным – в противовес шовинистической гордыне центральной власти – еще одна непреходящая для крупных русских писателей, вошедших в книгу, ценность. В этом плане интересны две беседы с Анатолием  Приставкиным, автором повести о преступлении против чеченского народа во времена Сталина  («Ночевала тучка золотая...») – о настоящем времени («Чеченская боль – боль русская», январь 1994, с. 297-310), размышления о противостоянии интеллигенции  советскому антисемитизму – беседа с Владимиром. Уфляндом, который вспоминает вечер в ленинградском Доме литераторов, проходивший 30 января 1968 года: «выступали Иосиф Бродский, Яша Гордин, Валера Попов, Татьяна Галушко, Глеб Горбовский, Сергей Довлатов […] Всё это обернулось печально. Заместитель директора Дома литераторов получил наказание по партийной линии, был снят с работы. Всех, кто участвовал в вечере, обвинили в ‘сионистском шабаше’.  Я понял – никаких шансов войти в контакт с официальной литературой у меня не может быть» (с. 78; беседа Уфлянда с Амурским происходила в июне 1989 года). Тема-идея ответственности писателя за межнациональные отношения – в беседе с Андреем Битовым о его романе «Ожидание обезьян»: «Я – герой – еду в компании биологов, которые занимаются обезьянами. Наш путь – к месту, где они живут на воле […] В нашей компании есть люди разных национальностей: армянин, грузин, абхазы, евреи. Какое-то время они заняты гостем, говорят про обезьян, но затем переходят на тему важных для себя дел. В конце времен застоя это могло показаться еще юмористическим – о национальных традициях, кто на кого повлиял, кто кого захватил, кто кого подавил. Так что в этой дискуссии мною была увидена модель, которая должна была заработать в будущем. Но когда она стала работать – это иное! Случились события в Армении, затем в Грузии. Оказалось,что сейчас целый ряд вещей так легко не проговоришь» (с. 125; беседа датируется апрелем 1989). Многонациональность русской литературы выражена и в подборе писателей: кроме уже ставших привычными крупнейших писателей, носящих еврейские имена (в том числе Бродский, хотя он принял католичество), – Геннадий Айги, Юрий Рытхэу, Генрих Сапгир, представляющие народы русского Севера; Наталия Горбаневская, внесшая в литературу «польскую кровь», и другие культуры.  
    Портреты в «галерее», особенно в первом разделе, расположены как бы по концентрическим кругам: Бродский, вокруг него – так называемый «питерский круг» (Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Андрей Битов), далее – «московский круг» (Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Генрих Сапгир и другие), плавно переходящий в круг, охватывающий российскую глубинку и Кавказ и открывающийся в бесконечный мир. Перекличкой метрополии и заграницы – беседы с французскими русскими и русскими французами, с другими заграничными гостями. Всё в совокупности и составляет многоголосие, многообразие в рамках одного языка – русского, не только лингвистически, но и культурно-мировоззренчески. Судьба России в ХХ веке (не только во второй половине, но в роковом столетии) – контрапункт, хотя на первом плане – трагедии именно второй половины века: гонения на диссидентов, психушки, брежневские лагеря, изгнанническая эмиграция...  Но они пережиты и представлены через призму ГУЛАГа, Солженицына, российской Голгофы.  И в чисто бытовом плане,  и в бытийно-философском диссиденты второй половины века – родом из 1937-го. 
    Характерна в этом смысле беседа с дочерью Александра Галича, Аленой Архангельской:
    «...настороженность [Галича к советскому режиму] росла по мере того, как он узнавал о трагических судьбах Мандельштама, Хармса, Цветаевой и других. Вместе с этим он, очевидно, накапливал и собственный опыт, ведущий к разрыву с системой лжи и насилия. Тут, несомненно, сыграл роль арест в 1937 году его двоюродного брата Виктора, который пропал затем более чем на двадцать лет. Боль за брата, за то, что творится в стране, была осознанной. Затем он еще лучше понял многое, когда познакомился с Варламом Шаламовым, Борисом Чичибабиным» (с. 354). 
    У писателей-эмигрантов российский трагический опыт нередко увиден извне российских границ.  Это, по мнению многих писателей, – обогащает российский опыт западным. Вот, к примеру, беседа с Игорем Шестковым, русским писателем, живущим в Берлине:  «О России трудно писать, находясь в ее внутренностях – там дуют ветры смерти. Там – гулаги, голодоморы, тройки, севера, доносчики, хулиганы... А теперь еще и бандиты, разборки, откаты... Там – портреты на улицах. Там – лишь бы не задохнуться в имперской вони [...] Русский писатель, живущий в России, – это или мученик, или "зоологический патриот". Или деревенский пьяница. Русский писатель за границей может спокойно думать и вспоминать. Ему не обязательно примыкать к стае, ластиться к властителям или становиться изгоем. Он сам по себе. У него есть возможность привнести в свой образный строй западную ясность и зрелость, обрести стереоскопическое зрение» (с. 506). 
    Завершается всё «путешествие» Виталия Амурского возвращением к вечному камертону русской литературы – «летучему профилю Пушкина», как озаглавлен последний раздел книги. Отголоски Пушкина, его наследие в русской поэзии и взгляд на Пушкина из Парижа как бы подводят итог русской литературы двух ушедших столетий и проводят прямую линию от Пушкина – к Бродскому, Солженицыну и другим современникам. Эта линия воплощена в беседе с известным литературоведом Ефимом Эткиндом. «В его биографии были и война, и преподавательская работа, и диссидентство, заключавшееся в моральной поддержке Иосифа Бродского, Александра Солженицына, в выступлениях с осуждением преследований инакомыслия советскими властями. Как следствие – исключение из Союза писателей, лишение научных званий, вынужденная эмиграция на Запад» (с.567). Беседа посвящена Пушкину и французской культуре. Эта же тема продолжается в беседе с Дмитрием Сеземаном и далее – с Андре Марковичем, переводчиками Пушкина на французский. 
    В этом разделе подводятся к логическому окончанию основные сюжетные линии, завязанные в первых разделах: судьба русской литературы и ее выход в мир – в данном случае, на примере Франции. Перевод в литературном и культурном смыслах, восприятие Пушкина французской культурой – и нить от Пушкина к русской литературе ХХ века – подводят итог той самой дороге, через ГУЛАГ к Небесам, к познанию высших, непреходящих ценностей бытия. 
    Эту мысль, высказанную Сеземаном, можно считать ключом (или, по меньшей мере, одним из главных ключей – помним про множественность образцов!) ко всей русской литературе, в ее наивысших проявлениях: «Не сразу, а со временем, когда мы Пушкина начинаем знать не только по хрестоматиям, начинаем понимать, что мир, его окружающий, с комплексом отношений, чувств, – был для него сырьем для выражения чего-то высшего, внесения гармонии в хаос, как говорил Александр Блок» (с.577). 
   Закончился мандельштамовский «век-волкодав», ознаменовавшийся невиданным в истории провальным экспериментом – попыткой построить коммунистическое общество путем неимоверных масштабов насилия над сотнями миллионов душ и судеб. Россия, с ее высочайшими взлетами в литературе и культуре, играла главную роль... Но эти же взлеты творческих умов помогли российскому народу вырваться из тоталитаризма. К сожалению, то, что пришло на смену, тоже чревато новым дантовским кругом ада. Более того, пока не видно на российском горизонте имен, которые можно было бы поставить вровень с вершинами прошлого столетия. Но вся история русской литературы дает надежду на писательский гений нового поколения.
                   Надежда БАНЧИК, Сан-Хосе