Skip navigation.
Home

Навигация

2016-Виктор ГОЛКОВ

                      *  *  *
Эй  ты , время моё глухонемое,
Обведённое железною каймою...

Отодвинулся твой занавес дырявый,
Испарился   герб твоей державы...

Ну а герб тот – тяжелая дубина
Да на кровь  похожая рябина.


                   Родство

Омут времени, первые люди,
на останках становищ - холмы.
Много каменных ваших орудий
под землёй обнаружили мы.

И в пещерах, где вы зимовали
у мороза и ночи в плену,
мы увидели, как рисовали
вы охоту, любовь и войну.

И, конечно, безмерно много
пролегло между нами всего:
вы ещё не поверили в бога,
мы не верим уже в него.

Но не знаю я, так ли важно –
Пуля в глотке, копьё в груди.
Снова птицы кричат протяжно,
Синей плоскости посреди.

Как хребет, протянулась льдина,
Мутно – сыр снеговой покров.
И слились во мне воедино
Ледокола  и  мамонта рёв.


                       *  *  *
Живое к живому – такой закон,
теснее, ещё тесней.
Так любят друг друга она и он,
друг друга находят он с ней.

Не разум, не воля и не мечта,
так клетки мои хотят.
И к мыслям подкрадывается красота
и топит их всех, как котят.

Я знаю – уже не родит она,
бесплодный порыв жесток,
но мне эта древняя ложь нужна,
как ржавой воды глоток.

                    *  *  *
Золотые круги на запястьях...
Это нужно, пока расплетаются пальцы,
И металл сохраняет смысл.

Это нужно, пока наблюдают глаза,
Что так жаждали всем любоваться.

Это нужно, пока не взлетела душа,
Уничтожив иллюзию “жить“.

                  *  *  *
Мы знаем издавна друг друга,
Навеки, наповал, вразнос.
Упрямо кружимся по кругу,
Устали от своих угроз.

Стрельба в упор – такое дело,
И вся страна уже тюрьма.
От взрывов небо помертвело,
И сотрясаются дома.

Пока мы их не переколем
До позвоночника, до дна,
Придётся красться чёрным полем,
Где за войной – ещё война.


                                         Жара

Как спастись от жары в этот душный июльский денёк?
Испарения трав, изнурительный зной, солнцепёк.
Утомлённо – замедленно света вершится игра.
Может быть, ближе к ночи немного ослабнет жара.

Жизнь клокочет сердито, и воздух горчит на губах,
и горячая влага темнеет под ситцем рубах.
Тень, гранича со светом, вдали образует черту,
и вершиной округлой вонзается клён в высоту.

А жара торжествует, над пыльной землёю царя,
и огромное солнце повисло, над нами горя.
И дышать всё труднее, и кажется, что никогда
белым светом не будет лучиться ночная звезда.

                 
               
            
                   Голос

Мы красили ограду в серый цвет
и вытирали руки то и дело,
а краска застывала и твердела,
и мы жалели, что бензина нет.

И вдруг откуда-то из глубины
донёсся звук – тягуче и фальшиво
запел старик, и в голосе визгливом
весь утонул звенящий гул весны.

Не умолкал пронзительный фальцет,
и с ветром прочь мотив не уносился.
Как тот, кто мёртв, обратно в жизнь просился,
а Бога нет, и вечной жизни нет.

Клубился май в сиреневом цвету,
любить и верить без конца способный,
а голос рвался на куски, подобный
на злом ветру дрожащему листу.


                     Огни

Цепь огней – серебряные дыры,
тишины кочующий ковчег.
Словно где-то на окраине мира
жжёт костры последний человек.

Холод почвы ощущают ноги,
никого в ночи не повстречать.
Голоса надежды и тревоги,
и любови – не хотят молчать.

И над тихим маленьким селеньем,
над разбродом низкорослых хат
звук дыханья и сердцебиенья
вырастает в грозовой раскат.


                        *  *  *

Жгучее солнце, не устающее жечь.
Пронзительные, визгливые голоса детей.
Картавая, по нервам бьющая речь, –
голая жизнь без затей.

Говорят, явись я лет двадцать назад,
вероятно, сегодня бы жил, как король.
Построил виллу и ходил пузат –
вот так роль.

В отсутствие Родины,
обрубленной на корню,
которая попросту на карте пятно,
изменюсь я или изменю, – всё равно.



                      *  *  *

Вот мы – бездумные, как рыбы, –
всё к чёрту, быть бы на плаву.
Ну что же, и на том спасибо
стране, в которой я живу.

Там, где прошёл назареянин,
беспечно чудеса творя,
я, жаром солнечным изранен,
припомнил вдруг концлагеря.

Стал братский гнёт бесповоротным,
как режущий восточный зной.
И дух, затравленным животным,
прибился к нации родной.





              *  *  *

Мёртвые не имут сраму,
но, толкаясь и кляня,
всё разыгрывает драму
уцелевшая родня.

Изживающая чудо
до бессмысленной черты,
и несутся пересуды,
как дубовые плоты.

Вой ночной машины резче
крика филина в лесу.
И о Родине зловещий
сон в предутреннем часу.


                      *  *  *

Я ощутил родство между собой
и кладбищем еврейским в Кишинёве,
как будто пробудился голос крови,
и взвыл Иерихонскою трубой.

И Театральный переулок мой
забыть навечно не хватает силы:
кружат над ним знакомые могилы,
как ласточки, – и летом и зимой.

Из эмигрантской дали грозовой
спускаюсь вниз – по снам, как по ступеням,
в осенний сад, к таинственным растеньям,
где не поймёшь, кто мёртвый, кто живой.




                   *  *  *

Моя тюрьма, томленье духа!
Всё, что дошло из жизни той,
уничтожаешь зло и сухо
своей щемящей духотой.

Нашествие чужих созвучий...
Но, коль предчувствие – не ложь,
из этой цепкости паучьей
ты в рай по облаку взойдёшь.

Пока гудят пески, желтея,
все в тенях древних колесниц.
И косо смотрит Иудея
из глубины пустых глазниц.