|
***
Мой детёныш, мой брат, мой товарищ,
Нас не птичья ли нежность свела.
То, что прожито – век не поправишь,
И свечу унесли со стола.
Дождевые летят переходы,
И звучит отправленья сигнал.
Пароходы плывут, пароходы
В темноту, что встаёт из-за скал.
И слепят голубиные линзы,
Осветив наготы белизну.
И сплетаются две наши жизни
На секундную долю одну.
|
|
***
Мой детёныш, мой брат, мой товарищ,
Нас не птичья ли нежность свела.
То, что прожито – век не поправишь,
И свечу унесли со стола.
Дождевые летят переходы,
И звучит отправленья сигнал.
Пароходы плывут, пароходы
В темноту, что встаёт из-за скал.
И слепят голубиные линзы,
Осветив наготы белизну.
И сплетаются две наши жизни
На секундную долю одну.
|
|
***
Мой детёныш, мой брат, мой товарищ,
Нас не птичья ли нежность свела.
То, что прожито – век не поправишь,
И свечу унесли со стола.
Дождевые летят переходы,
И звучит отправленья сигнал.
Пароходы плывут, пароходы
В темноту, что встаёт из-за скал.
И слепят голубиные линзы,
Осветив наготы белизну.
И сплетаются две наши жизни
На секундную долю одну.
|
|
***
Мой детёныш, мой брат, мой товарищ,
Нас не птичья ли нежность свела.
То, что прожито – век не поправишь,
И свечу унесли со стола.
Дождевые летят переходы,
И звучит отправленья сигнал.
Пароходы плывут, пароходы
В темноту, что встаёт из-за скал.
И слепят голубиные линзы,
Осветив наготы белизну.
И сплетаются две наши жизни
На секундную долю одну.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Так что же это было? Как мне знать – И коротко, и солоно, и сладко, Закладка в книге, на столе тетрадка, И не у кого лишний день занять. Так что же это было? Свет во тьме? Тропа крутая в зареве недолгом, Единоборство вольной доли с долгом? Или сиянье – от тебя – ко мне.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Волшебник мой, дружок, чудак Невидимый, почти неслышный... Всѐ было... Так или не так, Светился в полночи чердак, И к лету поспевали вишни. Прошло ли, будет ли ещѐ, Дай руку мне, подставь плечо, Пусть снова зимний ветер свищет, Но ты останься, светом стань, Пока сиреневая рань Колдует над моим жилищем.
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Не сбылось, не сошлось... Ну и с Богом! Комом в горле, слезой на щеке, Непонятным и сбивчивым слогом... Пусть подышит немного в строке. Не случилось... Так, может быть, лучше, Легче дальняя светит звезда. Петь да плакать – вот сладкая участь. А сбылось бы – что делать тогда?
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Жалей меня, веди меня, вели, я так легко себя тебе вверяю, веди меня по острию, по краю, по шпалам ошалевшей колеи. По твоему полночному молчанью, по космосу касанья твоего.
Молочный ветер, сонных звёзд качанье, и тишина. И больше ничего.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Генриху Горчакову
Как за соломинку держусь за певчую строку. Я не про музыку – про грусть, про птицу на току. Про слов спасительный запас, про рифмы колдовство... Я не про музыку – про нас, про горе и вдовство. Про то, где силы зачерпнуть, про сон, про Третий храм... Я не про музыку – про суть, неведомую нам.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
***
Три цвета осени моей – зелѐный свет сосны счастливой, златая дымка над оливой, и голубая сеть дождей. И есть ли музыка верней, и есть ли в мире звуки тише, чем шелест листьев, вздох корней, и шорох чьих-то крыл над крышей.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
ТЕБЕ
Всё горше, страшнее, всё тише и тише Я солнце тебе принесу и зарю. Теперь, когда ты меня больше не слышишь. Я только с тобою одним говорю.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Памяти отца
Ну, а потом остынет лето, калитка зарастѐт плющом. Не может быть, что только это, должно же что-то быть ещё. Должно же что-то… Запрокинув больное горло, спит птенец. Край неба всё ещё малинов, должно же… Это не конец. Я знаю, я рукой касаюсь, знак различаю водяной. Но снова исчезает надпись, почти прочитанная мной.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Мне снова снилось – я домой летела, дверь открывала в голубой пролёт, где теплотой пронизывало тело, где ждут меня все ночи напролёт, где свет горит в медлительной конфорке, и золотая трещина в стене, где запах детства, дорогой и горький, который больше не придёт ко мне. И что мне делать с этой переменой? Куда спешит земное колесо? И так далёк квадратик во вселенной, единственный, где мне прощали всё.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
***
Виталию Воловичу
А будет ещё голубиная осень, и ливни протяжные где-то вдали. И что, уходя, мы с собою уносим? На глади зрачка – отпечаток земли, малинную сладость и горечь полыни, и леса осеннего нежную глушь – всё это смешение жёлтого с синим, смещение линий, смятение душ.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
ПАМЯТИ БОРИСА РЫЖЕГО
1 У соловьиного моста Темна дорога и пуста, И небо над землёй склонилось, И я одна – так получилось, И всё сошлось – что не сбылось, И что сбылось, и что приснилось, Все времена и все места... И логика небес проста – Где бездна – там и высота, И где беда – там Божья милость.
2 Я перед музыкой робею, Перед мелодией твоей. Сильней судьбы, беды слабее, Зимой – откуда соловей? Ты там – меж облаком и крышей – И близко к Богу самому, И сквозь небесную кайму Твой голос так победно слышен.
3 Нет ничего значительней молчанья, Словам вовек не победить его. Но музыка... Во тьме свечи качанье, Врачующее это волшебство. Оно встаёт над невозможной болью, Преодолев и победив её... И лечится одной твоей любовью Страдание невнятное моё.
4 Взойти на крышу и взлететь Туда – к тебе и к нашим птицам, Чтоб можно было всласть лениться И только петь и петь, и петь! Увидеть бы тебя хоть раз, Твои дворцы, твои задворки... Открою солнечные створки, И вот он, свет зелёных глаз, И саночки слетают с горки!
5 Живи и ничего не бойся, Не так уж страшен этот мир. А я такой, поэт ваш Борька – Звезды последний пассажир.
И я с тобой в ночи плутаю, Вот голос мой, моя рука, Я тоже иногда летаю, Когда бывают облака...
Благодарю тебя за слёзы, И, если хочешь мне добра, Ты вытри их – ещё не поздно, Уже недолго до утра.
|
|
Я ДОБРЫМ МИР ХОЧУ НАЗВАТЬ

Виталий Волович. «Мастерская. Записки художника». Москва. Издательство «Кучково Поле», 2008. 528 стр.
Виталий Михайлович Волович родился 3 августа 1928 года в городе Спасске Приморского края. В 1932 году семья переехала в Свердловск (Екатеринбург). Там он окончил Художественное училище. Виталий Волович – автор графических шедевров: «Средневековые мистерии»; серий «Цирк», «Женщины и монстры», «Моя мастерская» и других работ. Виталий Волович – Заслуженный художник России, Член-корреспондент Российской академии художеств, обладатель российских и зарубежных наград, участник всесоюзных и международных выставок и конкурсов книги.
Работает в книжной и станковой графике: офорт, литография, акварель, гуашь, темпера. Работы Воловича находятся в Государственных музеях – в Третьяковской галерее, музее имени Пушкина, в Русском музее, во многих музеях Европы – Чехии, Германии, Англии.
Офорты Виталия Воловича говорят сами за себя, перед нами предстаёт одарённый художник: работы «Тристан и Изольда», «Слово о полку Игореве», Эжена Ионеску, «Вересковый мёд» Стивенсона. И ещё, и ещё... Два офорта Виталия Воловича, предлагаемые читателям, посвящены двум городам, которые особенно дороги мне.
 Екатеринбург и окрестности Иерусалим 2 Размышляя о книге Виталия Воловича «Мастерская. Записки художника», можно сказать, что он посвятил свой талант книге воспоминаний, хотя сила его искусства – над сюжетом и над словом, ибо только ему доступны тайны мастерства, и он щедро делится с нами своими секретами. Прочитав книгу, я написала Виталию письмо. Часть текста предлагаю как обращение к автору и как своеобразную небольшую рецензию: «Дорогой Виталий! Нет у меня точных слов для этой необыкновенной, умной и невероятно сердечной книги, такой жизнеутверждающей, хотя и годы, в ней описанные, и судьбы, и обстоятельства трагичны. У тебя много героев, в твоём описании, они все прекрасны и человечны. Суть как раз в этом – как мы смотрим на человека. У каждого взгляда есть радиус понимания, проникновения. Ты смотришь добрыми глазами. То же самое в твоих картинах. Ты видишь что-то, чего мы не видим... И это всегда такая невероятная сила и энергия – всегда созидательная. Я поняла, что твоя книга полна такого же душевного материала, из которого сделаны и твои картины. В них такая же энергия, те же поиски разгадок жизни. Серебряная книга твоей жизни написана серебряным пером. В чём же волшебство её? Я думаю, прежде всего, это твоё трепетное, славянское, беспредельное сострадание. К любимой женщине, детям, маме, друзьям, бесконечным знакомым и незнакомым, бродягам, нищим... Ты всех помнишь, ты всё помнишь. Их слова, их беды и радости, их достоинства... Забавно – недостатков ни у кого нет – ведь как это мудро и благородно видеть у всех, во всех – хорошее. Мне кажется, такой взгляд художника и создаёт добро. Вдруг вспомнила своё давнее стихотворение: «Я добрым мир хочу назвать, и, может, станет он добрее...». Я открыла эту книгу не с самого начала, а наугад. Это была глава о Лёше Казанцеве. И замерла. И на таком моём замирании – не потревожить бы – прочла я всю главу. Я и сейчас не пойму, что ты такое сделал, сколько в тебе любви к твоему другу, что он получился живым и прекрасным, наивным и безоглядным, верным и талантливым... И ведь ни слова о чувстве, об отношениях, но всё таится, вернее, открывается между строк. И всё пронизано этим. Такое подробное и сочуственное внимание к другому человеку. Да ведь нет этого сейчас почти нигде, ни в жизни, ни в литературе, ибо обычно человек так занят собой, что и не видит другого... Я задаю себе вопрос, откуда это в тебе. И отвечаю: – мама твоя, от мамы. Ты знаешь, страницы о ней читать было почти невозможно. Так это оказалось больно, близко и безысходно. Но своим рассказом о ней ты сделал то, что подвластно большим художникам в живописи. Я почти вижу твою маму – хрупкая совсем, и ясный-ясный взгляд, прямой, внимательный и, несмотря на боль, возвышенный. И ни голоду, ни холоду, ни страху за единственного сына не позволила она в себе нарушить ею же установленные нравственные правила. То брёвнышко, которое ты взял где-то и принёс домой, чтобы согреть больную маму, а она, закоченевшая от холода, велела тебе тут же его вернуть. Ох, уж эти наши уральские холода... Снег лежал внутри на стенах. Даже мыши вылезали из подполья, чтобы согреться. Ведь сказочный папа Карло стругал из такого же брёвнышка нашего любимца Буратино, Но не получилось из того брёвнышка ни маму согреть, ни Буратино выстругать. А получилось то, что мне, смиренному твоему читателю, вдруг стало необходимо оглянуться на свою прошлую жизнь и понять, что эта – в холоде и голоде – нравственная высота твоей мамы будет мне теперь согревающим светом. Эта книга наполнена добрыми волшебниками – твоя Тома, Миша Брусиловский, Таня и почти все, кто живёт в этой книге, и она стала нашим домом... Сюда можно зайти, когда грустно, встретить чудесных людей – знакомых и незнакомых... Я встретила здесь своего Сашу. Он любил тебя. А для меня он был тем, чем Тома была для тебя. И мне тоже горько от позднего прозрения и чувства вины, и невозможности увидеть любимого, хотя бы ещё на одну секунду, чтобы в этот раз успеть сказать: «Я тебя люблю!» И ещё об одном я бы хотела сказать, о меланхолии... Никто не знает, что с этим делать, как нас утешить. И тогда обращаешься к Слову, своему, и тому, что в книгах. Как головокружительно ты свободен в своих картинах и в книге! Эта свобода – она так естественна для тебя, и ещё раз я убеждаюсь, что чувство подлинной свободы есть только у самых необыкновенных людей, – и ты имеешь, Виталий, право на грусть и на боль. Твоя книга прибавила мне сил. И тут ещё один её секрет. Она заряжена такой энергией, такой духовной верой в Творчество и Человека, несмотря на реальность жизни твоей, в которой всё так непросто. Она полна света и доброты. Знаешь, Виталий, вчера я попросила Б-га, чтобы появился ангел, над тобой и надо мной. И вот пока я писала тебе это письмо, я поняла что ангелы над нами существуют. Они с тобой, они со мной, вокруг меня, протягивают мне крылья. Они верят в меня, они были всегда. И я их услышала, когда читала твою книгу...».
Рина ЛЕВИНЗОН, Израиль
|
|
Я ДОБРЫМ МИР ХОЧУ НАЗВАТЬ

Виталий Волович. «Мастерская. Записки художника». Москва. Издательство «Кучково Поле», 2008. 528 стр.
Виталий Михайлович Волович родился 3 августа 1928 года в городе Спасске Приморского края. В 1932 году семья переехала в Свердловск (Екатеринбург). Там он окончил Художественное училище. Виталий Волович – автор графических шедевров: «Средневековые мистерии»; серий «Цирк», «Женщины и монстры», «Моя мастерская» и других работ. Виталий Волович – Заслуженный художник России, Член-корреспондент Российской академии художеств, обладатель российских и зарубежных наград, участник всесоюзных и международных выставок и конкурсов книги.
Работает в книжной и станковой графике: офорт, литография, акварель, гуашь, темпера. Работы Воловича находятся в Государственных музеях – в Третьяковской галерее, музее имени Пушкина, в Русском музее, во многих музеях Европы – Чехии, Германии, Англии.
Офорты Виталия Воловича говорят сами за себя, перед нами предстаёт одарённый художник: работы «Тристан и Изольда», «Слово о полку Игореве», Эжена Ионеску, «Вересковый мёд» Стивенсона. И ещё, и ещё... Два офорта Виталия Воловича, предлагаемые читателям, посвящены двум городам, которые особенно дороги мне.
 Екатеринбург и окрестности Иерусалим 2 Размышляя о книге Виталия Воловича «Мастерская. Записки художника», можно сказать, что он посвятил свой талант книге воспоминаний, хотя сила его искусства – над сюжетом и над словом, ибо только ему доступны тайны мастерства, и он щедро делится с нами своими секретами. Прочитав книгу, я написала Виталию письмо. Часть текста предлагаю как обращение к автору и как своеобразную небольшую рецензию: «Дорогой Виталий! Нет у меня точных слов для этой необыкновенной, умной и невероятно сердечной книги, такой жизнеутверждающей, хотя и годы, в ней описанные, и судьбы, и обстоятельства трагичны. У тебя много героев, в твоём описании, они все прекрасны и человечны. Суть как раз в этом – как мы смотрим на человека. У каждого взгляда есть радиус понимания, проникновения. Ты смотришь добрыми глазами. То же самое в твоих картинах. Ты видишь что-то, чего мы не видим... И это всегда такая невероятная сила и энергия – всегда созидательная. Я поняла, что твоя книга полна такого же душевного материала, из которого сделаны и твои картины. В них такая же энергия, те же поиски разгадок жизни. Серебряная книга твоей жизни написана серебряным пером. В чём же волшебство её? Я думаю, прежде всего, это твоё трепетное, славянское, беспредельное сострадание. К любимой женщине, детям, маме, друзьям, бесконечным знакомым и незнакомым, бродягам, нищим... Ты всех помнишь, ты всё помнишь. Их слова, их беды и радости, их достоинства... Забавно – недостатков ни у кого нет – ведь как это мудро и благородно видеть у всех, во всех – хорошее. Мне кажется, такой взгляд художника и создаёт добро. Вдруг вспомнила своё давнее стихотворение: «Я добрым мир хочу назвать, и, может, станет он добрее...». Я открыла эту книгу не с самого начала, а наугад. Это была глава о Лёше Казанцеве. И замерла. И на таком моём замирании – не потревожить бы – прочла я всю главу. Я и сейчас не пойму, что ты такое сделал, сколько в тебе любви к твоему другу, что он получился живым и прекрасным, наивным и безоглядным, верным и талантливым... И ведь ни слова о чувстве, об отношениях, но всё таится, вернее, открывается между строк. И всё пронизано этим. Такое подробное и сочуственное внимание к другому человеку. Да ведь нет этого сейчас почти нигде, ни в жизни, ни в литературе, ибо обычно человек так занят собой, что и не видит другого... Я задаю себе вопрос, откуда это в тебе. И отвечаю: – мама твоя, от мамы. Ты знаешь, страницы о ней читать было почти невозможно. Так это оказалось больно, близко и безысходно. Но своим рассказом о ней ты сделал то, что подвластно большим художникам в живописи. Я почти вижу твою маму – хрупкая совсем, и ясный-ясный взгляд, прямой, внимательный и, несмотря на боль, возвышенный. И ни голоду, ни холоду, ни страху за единственного сына не позволила она в себе нарушить ею же установленные нравственные правила. То брёвнышко, которое ты взял где-то и принёс домой, чтобы согреть больную маму, а она, закоченевшая от холода, велела тебе тут же его вернуть. Ох, уж эти наши уральские холода... Снег лежал внутри на стенах. Даже мыши вылезали из подполья, чтобы согреться. Ведь сказочный папа Карло стругал из такого же брёвнышка нашего любимца Буратино, Но не получилось из того брёвнышка ни маму согреть, ни Буратино выстругать. А получилось то, что мне, смиренному твоему читателю, вдруг стало необходимо оглянуться на свою прошлую жизнь и понять, что эта – в холоде и голоде – нравственная высота твоей мамы будет мне теперь согревающим светом. Эта книга наполнена добрыми волшебниками – твоя Тома, Миша Брусиловский, Таня и почти все, кто живёт в этой книге, и она стала нашим домом... Сюда можно зайти, когда грустно, встретить чудесных людей – знакомых и незнакомых... Я встретила здесь своего Сашу. Он любил тебя. А для меня он был тем, чем Тома была для тебя. И мне тоже горько от позднего прозрения и чувства вины, и невозможности увидеть любимого, хотя бы ещё на одну секунду, чтобы в этот раз успеть сказать: «Я тебя люблю!» И ещё об одном я бы хотела сказать, о меланхолии... Никто не знает, что с этим делать, как нас утешить. И тогда обращаешься к Слову, своему, и тому, что в книгах. Как головокружительно ты свободен в своих картинах и в книге! Эта свобода – она так естественна для тебя, и ещё раз я убеждаюсь, что чувство подлинной свободы есть только у самых необыкновенных людей, – и ты имеешь, Виталий, право на грусть и на боль. Твоя книга прибавила мне сил. И тут ещё один её секрет. Она заряжена такой энергией, такой духовной верой в Творчество и Человека, несмотря на реальность жизни твоей, в которой всё так непросто. Она полна света и доброты. Знаешь, Виталий, вчера я попросила Б-га, чтобы появился ангел, над тобой и надо мной. И вот пока я писала тебе это письмо, я поняла что ангелы над нами существуют. Они с тобой, они со мной, вокруг меня, протягивают мне крылья. Они верят в меня, они были всегда. И я их услышала, когда читала твою книгу...».
Рина ЛЕВИНЗОН, Израиль
|
|
Я ДОБРЫМ МИР ХОЧУ НАЗВАТЬ

Виталий Волович. «Мастерская. Записки художника». Москва. Издательство «Кучково Поле», 2008. 528 стр.
Виталий Михайлович Волович родился 3 августа 1928 года в городе Спасске Приморского края. В 1932 году семья переехала в Свердловск (Екатеринбург). Там он окончил Художественное училище. Виталий Волович – автор графических шедевров: «Средневековые мистерии»; серий «Цирк», «Женщины и монстры», «Моя мастерская» и других работ. Виталий Волович – Заслуженный художник России, Член-корреспондент Российской академии художеств, обладатель российских и зарубежных наград, участник всесоюзных и международных выставок и конкурсов книги.
Работает в книжной и станковой графике: офорт, литография, акварель, гуашь, темпера. Работы Воловича находятся в Государственных музеях – в Третьяковской галерее, музее имени Пушкина, в Русском музее, во многих музеях Европы – Чехии, Германии, Англии.
Офорты Виталия Воловича говорят сами за себя, перед нами предстаёт одарённый художник: работы «Тристан и Изольда», «Слово о полку Игореве», Эжена Ионеску, «Вересковый мёд» Стивенсона. И ещё, и ещё... Два офорта Виталия Воловича, предлагаемые читателям, посвящены двум городам, которые особенно дороги мне.
 Екатеринбург и окрестности Иерусалим 2 Размышляя о книге Виталия Воловича «Мастерская. Записки художника», можно сказать, что он посвятил свой талант книге воспоминаний, хотя сила его искусства – над сюжетом и над словом, ибо только ему доступны тайны мастерства, и он щедро делится с нами своими секретами. Прочитав книгу, я написала Виталию письмо. Часть текста предлагаю как обращение к автору и как своеобразную небольшую рецензию: «Дорогой Виталий! Нет у меня точных слов для этой необыкновенной, умной и невероятно сердечной книги, такой жизнеутверждающей, хотя и годы, в ней описанные, и судьбы, и обстоятельства трагичны. У тебя много героев, в твоём описании, они все прекрасны и человечны. Суть как раз в этом – как мы смотрим на человека. У каждого взгляда есть радиус понимания, проникновения. Ты смотришь добрыми глазами. То же самое в твоих картинах. Ты видишь что-то, чего мы не видим... И это всегда такая невероятная сила и энергия – всегда созидательная. Я поняла, что твоя книга полна такого же душевного материала, из которого сделаны и твои картины. В них такая же энергия, те же поиски разгадок жизни. Серебряная книга твоей жизни написана серебряным пером. В чём же волшебство её? Я думаю, прежде всего, это твоё трепетное, славянское, беспредельное сострадание. К любимой женщине, детям, маме, друзьям, бесконечным знакомым и незнакомым, бродягам, нищим... Ты всех помнишь, ты всё помнишь. Их слова, их беды и радости, их достоинства... Забавно – недостатков ни у кого нет – ведь как это мудро и благородно видеть у всех, во всех – хорошее. Мне кажется, такой взгляд художника и создаёт добро. Вдруг вспомнила своё давнее стихотворение: «Я добрым мир хочу назвать, и, может, станет он добрее...». Я открыла эту книгу не с самого начала, а наугад. Это была глава о Лёше Казанцеве. И замерла. И на таком моём замирании – не потревожить бы – прочла я всю главу. Я и сейчас не пойму, что ты такое сделал, сколько в тебе любви к твоему другу, что он получился живым и прекрасным, наивным и безоглядным, верным и талантливым... И ведь ни слова о чувстве, об отношениях, но всё таится, вернее, открывается между строк. И всё пронизано этим. Такое подробное и сочуственное внимание к другому человеку. Да ведь нет этого сейчас почти нигде, ни в жизни, ни в литературе, ибо обычно человек так занят собой, что и не видит другого... Я задаю себе вопрос, откуда это в тебе. И отвечаю: – мама твоя, от мамы. Ты знаешь, страницы о ней читать было почти невозможно. Так это оказалось больно, близко и безысходно. Но своим рассказом о ней ты сделал то, что подвластно большим художникам в живописи. Я почти вижу твою маму – хрупкая совсем, и ясный-ясный взгляд, прямой, внимательный и, несмотря на боль, возвышенный. И ни голоду, ни холоду, ни страху за единственного сына не позволила она в себе нарушить ею же установленные нравственные правила. То брёвнышко, которое ты взял где-то и принёс домой, чтобы согреть больную маму, а она, закоченевшая от холода, велела тебе тут же его вернуть. Ох, уж эти наши уральские холода... Снег лежал внутри на стенах. Даже мыши вылезали из подполья, чтобы согреться. Ведь сказочный папа Карло стругал из такого же брёвнышка нашего любимца Буратино, Но не получилось из того брёвнышка ни маму согреть, ни Буратино выстругать. А получилось то, что мне, смиренному твоему читателю, вдруг стало необходимо оглянуться на свою прошлую жизнь и понять, что эта – в холоде и голоде – нравственная высота твоей мамы будет мне теперь согревающим светом. Эта книга наполнена добрыми волшебниками – твоя Тома, Миша Брусиловский, Таня и почти все, кто живёт в этой книге, и она стала нашим домом... Сюда можно зайти, когда грустно, встретить чудесных людей – знакомых и незнакомых... Я встретила здесь своего Сашу. Он любил тебя. А для меня он был тем, чем Тома была для тебя. И мне тоже горько от позднего прозрения и чувства вины, и невозможности увидеть любимого, хотя бы ещё на одну секунду, чтобы в этот раз успеть сказать: «Я тебя люблю!» И ещё об одном я бы хотела сказать, о меланхолии... Никто не знает, что с этим делать, как нас утешить. И тогда обращаешься к Слову, своему, и тому, что в книгах. Как головокружительно ты свободен в своих картинах и в книге! Эта свобода – она так естественна для тебя, и ещё раз я убеждаюсь, что чувство подлинной свободы есть только у самых необыкновенных людей, – и ты имеешь, Виталий, право на грусть и на боль. Твоя книга прибавила мне сил. И тут ещё один её секрет. Она заряжена такой энергией, такой духовной верой в Творчество и Человека, несмотря на реальность жизни твоей, в которой всё так непросто. Она полна света и доброты. Знаешь, Виталий, вчера я попросила Б-га, чтобы появился ангел, над тобой и надо мной. И вот пока я писала тебе это письмо, я поняла что ангелы над нами существуют. Они с тобой, они со мной, вокруг меня, протягивают мне крылья. Они верят в меня, они были всегда. И я их услышала, когда читала твою книгу...».
Рина ЛЕВИНЗОН, Израиль
|
|
Я ДОБРЫМ МИР ХОЧУ НАЗВАТЬ

Виталий Волович. «Мастерская. Записки художника». Москва. Издательство «Кучково Поле», 2008. 528 стр.
Виталий Михайлович Волович родился 3 августа 1928 года в городе Спасске Приморского края. В 1932 году семья переехала в Свердловск (Екатеринбург). Там он окончил Художественное училище. Виталий Волович – автор графических шедевров: «Средневековые мистерии»; серий «Цирк», «Женщины и монстры», «Моя мастерская» и других работ. Виталий Волович – Заслуженный художник России, Член-корреспондент Российской академии художеств, обладатель российских и зарубежных наград, участник всесоюзных и международных выставок и конкурсов книги.
Работает в книжной и станковой графике: офорт, литография, акварель, гуашь, темпера. Работы Воловича находятся в Государственных музеях – в Третьяковской галерее, музее имени Пушкина, в Русском музее, во многих музеях Европы – Чехии, Германии, Англии.
Офорты Виталия Воловича говорят сами за себя, перед нами предстаёт одарённый художник: работы «Тристан и Изольда», «Слово о полку Игореве», Эжена Ионеску, «Вересковый мёд» Стивенсона. И ещё, и ещё... Два офорта Виталия Воловича, предлагаемые читателям, посвящены двум городам, которые особенно дороги мне.
 Екатеринбург и окрестности Иерусалим 2 Размышляя о книге Виталия Воловича «Мастерская. Записки художника», можно сказать, что он посвятил свой талант книге воспоминаний, хотя сила его искусства – над сюжетом и над словом, ибо только ему доступны тайны мастерства, и он щедро делится с нами своими секретами. Прочитав книгу, я написала Виталию письмо. Часть текста предлагаю как обращение к автору и как своеобразную небольшую рецензию: «Дорогой Виталий! Нет у меня точных слов для этой необыкновенной, умной и невероятно сердечной книги, такой жизнеутверждающей, хотя и годы, в ней описанные, и судьбы, и обстоятельства трагичны. У тебя много героев, в твоём описании, они все прекрасны и человечны. Суть как раз в этом – как мы смотрим на человека. У каждого взгляда есть радиус понимания, проникновения. Ты смотришь добрыми глазами. То же самое в твоих картинах. Ты видишь что-то, чего мы не видим... И это всегда такая невероятная сила и энергия – всегда созидательная. Я поняла, что твоя книга полна такого же душевного материала, из которого сделаны и твои картины. В них такая же энергия, те же поиски разгадок жизни. Серебряная книга твоей жизни написана серебряным пером. В чём же волшебство её? Я думаю, прежде всего, это твоё трепетное, славянское, беспредельное сострадание. К любимой женщине, детям, маме, друзьям, бесконечным знакомым и незнакомым, бродягам, нищим... Ты всех помнишь, ты всё помнишь. Их слова, их беды и радости, их достоинства... Забавно – недостатков ни у кого нет – ведь как это мудро и благородно видеть у всех, во всех – хорошее. Мне кажется, такой взгляд художника и создаёт добро. Вдруг вспомнила своё давнее стихотворение: «Я добрым мир хочу назвать, и, может, станет он добрее...». Я открыла эту книгу не с самого начала, а наугад. Это была глава о Лёше Казанцеве. И замерла. И на таком моём замирании – не потревожить бы – прочла я всю главу. Я и сейчас не пойму, что ты такое сделал, сколько в тебе любви к твоему другу, что он получился живым и прекрасным, наивным и безоглядным, верным и талантливым... И ведь ни слова о чувстве, об отношениях, но всё таится, вернее, открывается между строк. И всё пронизано этим. Такое подробное и сочуственное внимание к другому человеку. Да ведь нет этого сейчас почти нигде, ни в жизни, ни в литературе, ибо обычно человек так занят собой, что и не видит другого... Я задаю себе вопрос, откуда это в тебе. И отвечаю: – мама твоя, от мамы. Ты знаешь, страницы о ней читать было почти невозможно. Так это оказалось больно, близко и безысходно. Но своим рассказом о ней ты сделал то, что подвластно большим художникам в живописи. Я почти вижу твою маму – хрупкая совсем, и ясный-ясный взгляд, прямой, внимательный и, несмотря на боль, возвышенный. И ни голоду, ни холоду, ни страху за единственного сына не позволила она в себе нарушить ею же установленные нравственные правила. То брёвнышко, которое ты взял где-то и принёс домой, чтобы согреть больную маму, а она, закоченевшая от холода, велела тебе тут же его вернуть. Ох, уж эти наши уральские холода... Снег лежал внутри на стенах. Даже мыши вылезали из подполья, чтобы согреться. Ведь сказочный папа Карло стругал из такого же брёвнышка нашего любимца Буратино, Но не получилось из того брёвнышка ни маму согреть, ни Буратино выстругать. А получилось то, что мне, смиренному твоему читателю, вдруг стало необходимо оглянуться на свою прошлую жизнь и понять, что эта – в холоде и голоде – нравственная высота твоей мамы будет мне теперь согревающим светом. Эта книга наполнена добрыми волшебниками – твоя Тома, Миша Брусиловский, Таня и почти все, кто живёт в этой книге, и она стала нашим домом... Сюда можно зайти, когда грустно, встретить чудесных людей – знакомых и незнакомых... Я встретила здесь своего Сашу. Он любил тебя. А для меня он был тем, чем Тома была для тебя. И мне тоже горько от позднего прозрения и чувства вины, и невозможности увидеть любимого, хотя бы ещё на одну секунду, чтобы в этот раз успеть сказать: «Я тебя люблю!» И ещё об одном я бы хотела сказать, о меланхолии... Никто не знает, что с этим делать, как нас утешить. И тогда обращаешься к Слову, своему, и тому, что в книгах. Как головокружительно ты свободен в своих картинах и в книге! Эта свобода – она так естественна для тебя, и ещё раз я убеждаюсь, что чувство подлинной свободы есть только у самых необыкновенных людей, – и ты имеешь, Виталий, право на грусть и на боль. Твоя книга прибавила мне сил. И тут ещё один её секрет. Она заряжена такой энергией, такой духовной верой в Творчество и Человека, несмотря на реальность жизни твоей, в которой всё так непросто. Она полна света и доброты. Знаешь, Виталий, вчера я попросила Б-га, чтобы появился ангел, над тобой и надо мной. И вот пока я писала тебе это письмо, я поняла что ангелы над нами существуют. Они с тобой, они со мной, вокруг меня, протягивают мне крылья. Они верят в меня, они были всегда. И я их услышала, когда читала твою книгу...».
Рина ЛЕВИНЗОН, Израиль
|
|
Я ДОБРЫМ МИР ХОЧУ НАЗВАТЬ

Виталий Волович. «Мастерская. Записки художника». Москва. Издательство «Кучково Поле», 2008. 528 стр.
Виталий Михайлович Волович родился 3 августа 1928 года в городе Спасске Приморского края. В 1932 году семья переехала в Свердловск (Екатеринбург). Там он окончил Художественное училище. Виталий Волович – автор графических шедевров: «Средневековые мистерии»; серий «Цирк», «Женщины и монстры», «Моя мастерская» и других работ. Виталий Волович – Заслуженный художник России, Член-корреспондент Российской академии художеств, обладатель российских и зарубежных наград, участник всесоюзных и международных выставок и конкурсов книги.
Работает в книжной и станковой графике: офорт, литография, акварель, гуашь, темпера. Работы Воловича находятся в Государственных музеях – в Третьяковской галерее, музее имени Пушкина, в Русском музее, во многих музеях Европы – Чехии, Германии, Англии.
Офорты Виталия Воловича говорят сами за себя, перед нами предстаёт одарённый художник: работы «Тристан и Изольда», «Слово о полку Игореве», Эжена Ионеску, «Вересковый мёд» Стивенсона. И ещё, и ещё... Два офорта Виталия Воловича, предлагаемые читателям, посвящены двум городам, которые особенно дороги мне.
 Екатеринбург и окрестности Иерусалим 2 Размышляя о книге Виталия Воловича «Мастерская. Записки художника», можно сказать, что он посвятил свой талант книге воспоминаний, хотя сила его искусства – над сюжетом и над словом, ибо только ему доступны тайны мастерства, и он щедро делится с нами своими секретами. Прочитав книгу, я написала Виталию письмо. Часть текста предлагаю как обращение к автору и как своеобразную небольшую рецензию: «Дорогой Виталий! Нет у меня точных слов для этой необыкновенной, умной и невероятно сердечной книги, такой жизнеутверждающей, хотя и годы, в ней описанные, и судьбы, и обстоятельства трагичны. У тебя много героев, в твоём описании, они все прекрасны и человечны. Суть как раз в этом – как мы смотрим на человека. У каждого взгляда есть радиус понимания, проникновения. Ты смотришь добрыми глазами. То же самое в твоих картинах. Ты видишь что-то, чего мы не видим... И это всегда такая невероятная сила и энергия – всегда созидательная. Я поняла, что твоя книга полна такого же душевного материала, из которого сделаны и твои картины. В них такая же энергия, те же поиски разгадок жизни. Серебряная книга твоей жизни написана серебряным пером. В чём же волшебство её? Я думаю, прежде всего, это твоё трепетное, славянское, беспредельное сострадание. К любимой женщине, детям, маме, друзьям, бесконечным знакомым и незнакомым, бродягам, нищим... Ты всех помнишь, ты всё помнишь. Их слова, их беды и радости, их достоинства... Забавно – недостатков ни у кого нет – ведь как это мудро и благородно видеть у всех, во всех – хорошее. Мне кажется, такой взгляд художника и создаёт добро. Вдруг вспомнила своё давнее стихотворение: «Я добрым мир хочу назвать, и, может, станет он добрее...». Я открыла эту книгу не с самого начала, а наугад. Это была глава о Лёше Казанцеве. И замерла. И на таком моём замирании – не потревожить бы – прочла я всю главу. Я и сейчас не пойму, что ты такое сделал, сколько в тебе любви к твоему другу, что он получился живым и прекрасным, наивным и безоглядным, верным и талантливым... И ведь ни слова о чувстве, об отношениях, но всё таится, вернее, открывается между строк. И всё пронизано этим. Такое подробное и сочуственное внимание к другому человеку. Да ведь нет этого сейчас почти нигде, ни в жизни, ни в литературе, ибо обычно человек так занят собой, что и не видит другого... Я задаю себе вопрос, откуда это в тебе. И отвечаю: – мама твоя, от мамы. Ты знаешь, страницы о ней читать было почти невозможно. Так это оказалось больно, близко и безысходно. Но своим рассказом о ней ты сделал то, что подвластно большим художникам в живописи. Я почти вижу твою маму – хрупкая совсем, и ясный-ясный взгляд, прямой, внимательный и, несмотря на боль, возвышенный. И ни голоду, ни холоду, ни страху за единственного сына не позволила она в себе нарушить ею же установленные нравственные правила. То брёвнышко, которое ты взял где-то и принёс домой, чтобы согреть больную маму, а она, закоченевшая от холода, велела тебе тут же его вернуть. Ох, уж эти наши уральские холода... Снег лежал внутри на стенах. Даже мыши вылезали из подполья, чтобы согреться. Ведь сказочный папа Карло стругал из такого же брёвнышка нашего любимца Буратино, Но не получилось из того брёвнышка ни маму согреть, ни Буратино выстругать. А получилось то, что мне, смиренному твоему читателю, вдруг стало необходимо оглянуться на свою прошлую жизнь и понять, что эта – в холоде и голоде – нравственная высота твоей мамы будет мне теперь согревающим светом. Эта книга наполнена добрыми волшебниками – твоя Тома, Миша Брусиловский, Таня и почти все, кто живёт в этой книге, и она стала нашим домом... Сюда можно зайти, когда грустно, встретить чудесных людей – знакомых и незнакомых... Я встретила здесь своего Сашу. Он любил тебя. А для меня он был тем, чем Тома была для тебя. И мне тоже горько от позднего прозрения и чувства вины, и невозможности увидеть любимого, хотя бы ещё на одну секунду, чтобы в этот раз успеть сказать: «Я тебя люблю!» И ещё об одном я бы хотела сказать, о меланхолии... Никто не знает, что с этим делать, как нас утешить. И тогда обращаешься к Слову, своему, и тому, что в книгах. Как головокружительно ты свободен в своих картинах и в книге! Эта свобода – она так естественна для тебя, и ещё раз я убеждаюсь, что чувство подлинной свободы есть только у самых необыкновенных людей, – и ты имеешь, Виталий, право на грусть и на боль. Твоя книга прибавила мне сил. И тут ещё один её секрет. Она заряжена такой энергией, такой духовной верой в Творчество и Человека, несмотря на реальность жизни твоей, в которой всё так непросто. Она полна света и доброты. Знаешь, Виталий, вчера я попросила Б-га, чтобы появился ангел, над тобой и надо мной. И вот пока я писала тебе это письмо, я поняла что ангелы над нами существуют. Они с тобой, они со мной, вокруг меня, протягивают мне крылья. Они верят в меня, они были всегда. И я их услышала, когда читала твою книгу...».
Рина ЛЕВИНЗОН, Израиль
|
|