|
Владислав Ходасевич
ХОДАСЕВИЧ, Владислав Фелицианович (1886-1939). Родился 28 мая 1886 года в Москве в семье художника. В шесть лет сочинил первые стихи. В 1904 окончил гимназию и поступил в Московский университет, учился на юридическом факультете, затем – на историко-филологическом. Начал печататься в 1905 году. Первые книги стихотворений – "Молодость" (1908) и "Счастливый домик" (1914). В 1914 была опубликована первая работа Ходасевича о Пушкине ("Первый шаг Пушкина"). В 1920 появилась третья книга стихов Ходасевича – "Путем зерна", выдвинувшая автора в ряд наиболее значительных поэтов своего времени. Четвертая книга стихов Ходасевича "Тяжелая лира" была последней, изданной в России. В 1922 году выехал за границу. Совместно с М. Горьким редактировал журнал "Беседа". В 1925 году переехал в Париж, где остался до конца жизни. Выступал как прозаик, литературовед и мемуарист: "Державин. Биография" (1931), "О Пушкине" и "Некрополь. Воспоминания" (1939). Публиковал в газетах и журналах рецензии, статьи, очерки о выдающихся современниках – М. Горьком, А. Блоке, А. Белом и многих других. Переводил поэзию и прозу польских, французских, армянских и др. писателей. Умер в Париже 14 июня 1939 года.
|
|
Люба Фельдшер
Люба Фельдшер, Израиль. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в Молдавии. В 1979 году окончила факультет журналистики МГУ. Была членом СП СССР. В Израиле c 1990 года. Работала в штате русскоязычных газет, редактором женского журнала. Публикации в израильской, молдавской и российской прессе.
|
|
Валерий Черешня
|
|
Люба Фельдшер
Люба Фельдшер, Израиль. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в Молдавии. В 1979 году окончила факультет журналистики МГУ. Была членом СП СССР. В Израиле c 1990 года. Работала в штате русскоязычных газет, редактором женского журнала. Публикации в израильской, молдавской и российской прессе.
|
|
Люба Фельдшер
Люба Фельдшер, Израиль. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в Молдавии. В 1979 году окончила факультет журналистики МГУ. Была членом СП СССР. В Израиле c 1990 года. Работала в штате русскоязычных газет, редактором женского журнала. Публикации в израильской, молдавской и российской прессе.
|
|
2011-Фельдшер, Люба
* * *
Totusi este trist în lume!
М. Эминеску. "Floare albastra" ("Синий цветок")
Цвет небесный, синий цвет
Славил не один поэт.
Синеву иных начал
Эминеску воспевал.
У любви короткий срок, –
Говорит его цветок –
То ли василек Шагала,
То ли просто василек.
Всё еще приносят боль
Эти строчки про любовь.
"Грустно жить на этом свете", –
Повторяю вновь и вновь.
Надо сборник тот найти,
Чтобы дух перевести,
В прошлое на миг вернуться…
В настоящее уйти.
ЦЫГАНЕ
Цыгане у вокзала жили,
На узкой улочке одной.
Их почему-то не любили
И обходили стороной.
Мы часто, не спросив у взрослых,
Играть ходили у домов
Приземистых и низкорослых, –
Как будто из других миров.
Не возвращаются в начало,
Когда еще далек конец.
Цыгане жили у вокзала:
Сапожник, ювелир, кузнец…
Они раскрасили картинки
Моих далеких детских лет,
Еще до Пушкина, до Глинки,
До мнимых и реальных бед.
ОБЛАКА
У хрупких душ повадки облаков –
То ливнем брызнут,
То ударят градом.
Поверьте им,
Побудьте с ними рядом –
Не бойтесь этих призрачных оков.
О сильном, не умеющем рыдать,
О слабом, не скрывающем рыданья,
Я стану думать – словно выбирать
Дано мне, бесконечно выбирать,
Пока не остановится дыханье.
ТАНГО
На пышной еврейской свадьбе
Мы с папой танцуем танго.
И у меня получается
Не хуже, чем у других!
Гости за стол садятся.
Нас пригласили случайно.
Невеста ярко накрашена,
И полноват жених.
Где это было? Кажется,
В городе моего детства,
Или позднее, в юности,
Когда я в Москве жила.
Впрочем, какая разница…
Танго – мое наследство,
И я танцевала на свадьбе
Старательно – как могла.
Если мне станет грустно,
Вспомню далекий вечер.
Гости кричали "Горько!"
Кто-то посуду бил.
Только теперь я знаю,
Что на всем этом свете
Меня, как мама и папа,
Никто никогда не любил.
* * *
Дворы, дворы…
Какая разница –
В одной стране или в другой!
В них вечное вершится празднество
Под солнцем или под луной.
Валяется посуда битая.
Белье трепещет на ветру.
И кукла – старая, забытая,
Ждет, что возьмут ее в игру.
Сверну в проулок с людной площади,
Увижу ветки и забор.
И с умилением, как в прошлое,
Вернусь к себе – войду во двор.
* * *
Кристалинская снова поет,
Старомодно и сентиментально,
О дожде, о молчанье печальном
И о счастье, что ждет у ворот.
Было детство, и пела она
То же самое, только когда-то.
Забываются лица и даты,
Ну а песни – на все времена.
Спрячу диск. Не хочу бередить
Постаревшие сердце и душу.
Только голоса не заглушить –
Он звучит, даже если не слушать.
* * *
Жизнь Арсеньева – книга книг,
Одинокой души отрада,
Унимающий боль родник
В глубине осеннего сада.
Закоулки женской души,
Роковая природа грусти –
Я читала о них в тиши
Опостылевшего захолустья.
Жизнь Арсеньева, жизнь моя…
Я уехала, и не знаю,
Как весной зеленеет земля
У заброшенного сарая...
Что дано – совершилось в срок.
Тонкий лед забвения тает.
Бунин тоже был одинок,
Только это не утешает.
|
|
2011-Фельдшер, Люба. Михай Еминеску.
в переводе Любы ФЕЛЬДШЕР
Язык оригинала: румынский
МИХАЙ ЭМИНЕСКУ (рум. Mihai Eminescu, настоящая фамилия Эминович (Eminovici); 15 января 1850, Ботошани – 15 июня 1889, Бухарест) – румынский поэт, классик румынской литературы.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Судьба моего любимого поэта оказалась трагической, он умер в 39 лет. Лечился от душевного нездоровья, увы, безуспешно. Учился в Берлинском и Венском университетах; в Яссах работал учителем гимназии, в Бухаресте – корреспондентом газеты “Тимпул” (“Время”). Первичным для искусства считал прекрасное в природе. Величайшее произведение румынского классика – поэма “Лучафэрул” (“Утренняя звезда”). Лирику и поэмы Эминеску переводили на русский язык многие поэты. Но далеко не все переводы адекватны оригиналу. Ведь данный случай – особый. Прозрачность и воздушность образов, созданных на румынском языке, напрочь вытесняются русским слогом, теряют легкость... С этой же проблемой столкнулась и я, хоть и с упоением переводила, помня, что “К звезде” – самое известное стихотворение поэта. Для достоверности перевода я пыталась сохранить как можно большую связь с оригиналом.
- К ЗВЕЗДЕ
Звезда в голубоватой мгле
Так высоко пылает,
Что свет ее лететь к земле
Веками продолжает.
Быть может, он давно угас
В бездонности просторов,
А слабый отблеск лишь сейчас
Коснулся наших взоров.
Умершая звезда взошла.
На небе просияла.
Незримою она жила,
Погибнув, зримой стала.
Так и погасшей страсти след,
В ночи забвенья тая,
Еще нам посылает свет,
О ней напоминая.
Перевод с румынского Любы ФЕЛЬДШЕР
|
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
Поэт, биолoг. Родился в 1955 г. в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004, «Отблеск», 2008. Публикации в журналах и альманахах: «Литературный европеец», «Мосты», «Встречи», «Побережье», «Альманах поэзии» и др.
|
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
Поэт, биолoг. Родился в 1955 г. в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004, «Отблеск», 2008. Публикации в журналах и альманахах: «Литературный европеец», «Мосты», «Встречи», «Побережье», «Альманах поэзии» и др.
|
|
2011-Фет, Виктор
РЕКА
Всё, что ни есть на белом свете –
огонь на солнце, лед в комете,
пещер невидимая тьма –
всё к нашей жизни равнодушно,
в то время как она сама
собой, меандрами реки
извилистой, течет послушно,
и каждый день ее изучен
у этих гипсовых излучин,
где все события легки.
И целый мир собрался здесь
в единый фокус, в эту взвесь
еще не меркнущего сна,
топографического пира,
и версия иного мира
уже не так удалена.
Сквозь эту ткань иной пловец,
и солнц, и истины ловец,
возьмет остатки наших снов
в свою ладью, как горсть жемчужин,
там каждый вдох и выдох нов,
и каждый всплеск и отблеск нужен;
там счет идет на доли шага,
там крепче ньютонова тяга,
а берега моей реки
непредставимо далеки.
23-24 декабря 2010,
Хантингтон
НЕ БУДЕТ
Не будет потрясения основ:
со стрелкою давно совпала риска.
На троне воцарился Годунов
на фоне нефтяного обелиска.
Нам больше не показывают снов,
и мы природе не вчиняем иска:
наш мир теперь имеет форму диска,
лежащего на спинах трех слонов.
Отрекся Галилей, и Тихо Браге
уже не проживает в старой Праге;
замедлилось теченье лет и дней,
и память размывается волнами,
и мы опять усядемся плотней
вокруг огня, зажженного не нами.
3-4 января 2011
ПУТЕШЕСТВИЕ
Иерусалим, и Рим, и прочие места
отмечены на старых портоланах,
но в атласе недостает листа.
Несложно для поверхности земной
составить указатель именной
со сведениями о разных странах.
Труднее распознать, чей осторожный взгляд
уже разглядывал, столетия назад,
подходы к берегам, эрозию пород
и трепет птиц под куполом зеленым.
Мир существует и живет,
Чарльз Дарвин, по твоим законам.
А то, что остается за кормой
корвета “Бигль”, уходит по прямой,
не достигая линии закатной,
а значит, и останется за картой.
Зачем же нам описывать края
внутри закрытого объема,
когда не здесь лежит судьба твоя,
возможность истины и дома?
А время в Англии иное,
оно по Гринвичу течет,
оно не растворимо в зное
и в Кордильеры не влечет.
Когда мы странствуем, мир возникает снова,
отыскивается утраченное слово,
лучи и волны продолжают танец,
отлив усердно порождает сушу,
мир открывает каменную душу –
обсидиан и мягкий сланец;
а не отмеченная в атласе река
дает действительности вкус черновика.
22-23 апреля 2011
НЕМОЕ КИНО
Под резким светом, в мире плоском
пройди себе по шатким доскам
на дебаркадере времен,
где контур жизни изменен.
У новых дней не хватит места
для магии простого жеста,
запечатленного давно
на лентах древнего кино.
Здесь ходит мышца лицевая
и видится движенье век
под звон беззвучного трамвая
и старомодный саундтрек.
Над миром разлита тревога,
но крепко держится тренога,
а чудный театральный грим
теперь уже неповторим.
13-14 мая 2011
ЭНЦЕЛАД
Как жизнь литературна
бывает иногда:
меж кольцами Сатурна –
соленая вода!
В кромешной тьме Вселенной
открылись берега,
где хлещет звездной пеной
поморская шуга.
И более не надо
ни меда, ни вина:
фонтаном Энцелада
душа опьянена.
30 июня 2011
МЫ ДУМАЕМ
Мы думаем, что сущность слов проста,
и мы привыкли к этой мысли вздорной;
на самом деле лучшие места
отведены на плоскости узорной
не нам, а им – и есть за что: они
и движут, и скрепляют наши дни.
К динамике обыденной привыкла
речь, от природы свойственная нам,
что ритм биологического цикла
готова придавать мечтам и снам –
и прыгает от счастья каждый атом,
доставшийся в наследие приматам.
Мы думаем, что память – наш союзник;
на самом деле разум – это узник
в оковах памяти, что вместе с ней
спешит над бездной лет тропою дней,
зажмурившись, чтобы перенести
слепящее безумие пути.
Да сохранятся наши языки,
наполненные древними словами,
как неизученными веществами,
где атомы усердны и легки,
где глину слов несeт издалека
поток недремлющего языка.
сентябрь 2011, Хантингтон
|
|
2011-Фет, Виктор. Роалд Хоффман.
РОАЛД ХОФФМАН
в переводе ВИКТОРА ФЕТА
Язык оригинала: английский
Фото Мацея Зинкевича
РОАЛД ХОФФМАН (род. 1937) – знаменитый химик-теоретик, профессор Корнелльского университета (Итака, штат Нью-Йорк, США), лауреат Нобелевской премии по химии (1981).
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Роалд Хоффман родился в Польше (город Злочув, теперь Золочив в Львовской области Украины). С приходом нацистов попал в гетто, потом в трудовой лагерь, откуда бежал с матерью. С января 1943 по июнь 1944 их прятал школьный учитель, украинец Мыкола Дюк. В США с 1949 года. Докторская степень получена в Гарварде (1962). Владеет несколькими языками, в том числе и русским. В 1960-61 гг. учился в аспирантуре Московского университета.
Профессор Хоффман – поэт, автор нескольких сборников стихов на английском языке. Автор пьес “Кислород” (с Карлом Джерасси) и «Должны ли мы?». В России только что вышла книга «Избранные стихотворения. 1983-2005.» М., Текст, 2011, параллельными текстами по-английски и в русских переводах В. Михалевич, Ю. Данилова, В. Райкина, М. Базилевского и В. Фета.
Из автобиографии Р. Хоффмана: «Я начал писать стихи в 1970-х годах, но опубликовал первое стихотворение только в 1984 г. Первая книга поэзии «The Metamict State» ( “Mетамиктное состояние”) вышла в 1987 г. «...Я пишу стихи для того, чтобы проникнуть в окружающий мир и понять свои отношения с этим миром. ...Однa вещь несомненно неверна: то, что ученые понимают устройство природы глубже, чем поэты... Поэзия взмывает ввысь, невзирая на материальное, в кромешной тьме, сквозь мир, который мы открываем и создаем».
ПАМЯТЬ, КОДИРУЙ
Войди в середину лета, в Тичино,
в землянику на альпийском лугу,
где голубянки мелькают; вообрази
русского юношу с сачком для бабочек.
Где-то, у настольной лампы,
та, кого ты любил, сможет взглянуть
на старые фотографии и сказать:
«ты улыбаешься, как твой отец;
он тоже носил кепку».
Путь осветился в 53-м,
усилием воли двух молодых людей
возникла модель. Пройди
по направлению к ним, мимо монаха,
ухаживающего за горохом, к агару,
к чашкам Петри и центрифугам;
дальше иди, в свете
изнутри идущих сигналов, мимо
иксообразных картинок дифракции;
далее, мимо 53-го,
пьяного логикою соединений
и исцелений, расточительным
чудом полимераз,
вступая в пределы сокровищ,
позволяющих дать себе наименования,
вниз по биохимическому
канату молекулы-трюка,
где слипшиеся кольца оснований
привязаны к структурному
скелету (chain, chain, chain)
как в песне поется*)
из сахаров несладких
да из фосфатных триад.
И вот она, та берлога,
где залегает память,
неудаляемый след
всех наших рабочих ферментов,
а также и тех, что работали только
какое-то время; след всех прошедших романов
наших чувств и нашей среды,
след генов, что отключились,
когда мы вышли из моря;
всего, что сработало и всего, что чуть не убило
втершийся в доверие вирус, код,
заточенный в мягкой спиральности,
присоединенные симбионты. Дальше
проследуй, от формы, определяемой
движениями спирали, ее столкновениями,
вглубь по ожерельям смысла, что прерывается
заиканием, включением, выключением,
намерениями, самодельными приспособлениями
для исполнения функций (неведомых нам),
далее, к главным отличиям жизни земной,
в древообразных руках заключающей
ягоду и тебя, и к бабочке,
что опустилась на взорванную землю
Сребренице и Злочува,
бабочке, летящей в тот далекий край,
который упрямо выбирает любовь.
Альпийский луг... туда еще надо взобраться;
они и взобрались, спиральщики наши
в середине века. Альпийский
луг – это еще и мягкий,
сладко пахнущий склон,
достигающий снежной линии, место,
куда пригоняют скот, отдыхают
и перемещаются выше. Альпийский
луг – это клевер, место, где можно питаться, следить
за другою голубизною, на этот раз
за цветками цепко карабкающегося
вьюнка. Слово поет, на альпийском лугу
и в алкалинфосфатазе,
и в ДНК, повторяя оттенки припева;
по эту сторону памяти, ушедшего мира –
и мира, который настанет.
*“Chain of Fools” (Арета Франклин, ок. 1968)
ВЕРСИЯ
Когда Бог делал солнце,
он лежал на белом песке,
и, простирая бледные руки в пространство свое,
сформировал он (Бог)
шар водородный, и зажег в нем
ядерный огонь свой. И ощутил он
(Бог ощутил)
тепло его на мягкой
ладони своей. И это было хорошо,
это было его солнце.
Когда Бог потом решил
сделать луну, оперся он ногами своими
o ледяную шапку Марса
и, протянув снова
руки свои, ухватил он кусок
ранее сотворенного солнца, и запустил
его Бог, как снежок,
в землю свою. Земля
пошатнулась, и дала начало
луне, Божьей луне. И он
ощутил ее отраженный свет,
И это было хорошо,
и хороша была луна его.
Когда же настало время Богу
населить эту голубую землю,
он погрузил ноги свои по колено
в воды морей и озер своих
и, Боже милостивый, вовсе не стал он
делать людей по образу
и подобию своему, а просто
протянул свои руки, теперь уже
обожженные солнцем, и заронил
зернышко риса, митохондрию,
глаз осьминога. И он дал им опасность и шанс,
и правила дал, и время Божье;
и уже существа появились,
заговорили. И этот разговор был хорош,
разговор между ними и Богом.
ЭВОЛЮЦИЯ
Я написал три страницы
о том, какие умелые химики – насекомые,
приводя в пример
половое влечение бабочек-шелкопрядов,
а также жука-бомбардира,
что хлещет горячею перекисью, если его беспокоят.
Я был как раз в середине
рассказа о тех сосновых жуках,
у которых феромон агрегации
способен сзывать толпу (особей того же вида).
У этого феромона есть три компонента:
один от самцов — фронталин;
также экзо-бревикомин, которым прыскает самка;
а третий (как умно!) – обильный, смолою пахнущий
мирцен – от сосны, хозяина-дерева
Я написал это вечером,
разбил на короткие строчки.
В воскресенье проснулся, сел за работу
тихо, со второю чашкою кофе
на стол падало солнце.
В вазе стояли цветы, которые я
собрал на склоне: люпин, калифорнийские маки,
стебли какого-то местного злака.
Колоски на злаковых стеблях
отстояли друг от друга
на несколько сантиметров,
чешуйки их были
светло-коричневы, тонко очерчены,
с темными остриями,
скорее напоминавшими не шип, а засохший жгутик.
И нечто вроде перышка внутри.
От солнечного тепла
вскрылась пара стручков люпина,
случайно упавших на черновик
(слов не видно, солнце слепит)
рядом с тенями все еще висящих семян.
Злаковые же семена
словно кузнечики в спячке,
согнув острия чешуек, как ноги,
бросали вторичные, более слабые тени.
Тут я увидел, как ты идешь по склону.
БЕРИНГОВ МОСТ
Старики говорят,
раньше небо было так близко,
что если пустить стрелу вверх,
она отскакивала к тебе обратно. Небо
глотало птиц. Иногда оно возлежало,
как нежащийся туман,
прямо над нашими юртами,
и можно было взобраться
наверх, к отверстию, куда выходил дым,
и разговаривать с богами.
Потом появились секвойи, жертвуя
всем ради ствола, и они
приподняли и отодвинули небо,
а потом уже люди с помощью
воздушных шаров и телескопов
продвинули его еще дальше,
так что стало трудно уже
разговаривать напрямую с богами –
приходилось кричать,
или брать в посредники шаманов.
А теперь я и сам перелетел через Тихий океан,
и сам я видел темно-синее небо
на высоте десяти тысяч метров.
Говорят, люди уже побывали на Луне. Говорят,
земля становится все теплее.
Я вижу смог – небо, которое
спускается обратно на Калифорнию.
ЛАВА
Я думаю, что чапарраль*
растет по ночам, откровенно
нарушая законы фотосинтеза; ибо
здесь, в резком свете луны, существуют
признаки жизни – вот он блестит
темно-зеленым, звериным
мехом на фоне покрытых травою
бледных холмов. Это – тьма
черных как нефть совиных
угодий, черного как асфальт
пчелиного роя на его
пути к новому улью.
Чапарраль движется;
чапарраль, может быть,
движется из ложбины
в ложбину, каждую ночь.
*Стихотворение написано в поселке художников в горах Санта-Круз. Чапарраль – это плотный, низкий кустарник; коровы могут через него пробраться, но для людей это не так просто. Он темнеет по ночам на фоне травянистых холмов.
Перевел с английского Виктор ФЕТ
|
|
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне

Поэт, литературный критик. Родилась в 1950 г. в Киеве. Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале «Литературный европеец».
|
|
2011-Фраш, Берта
* * * В ответ на молчанье, вдогонку разлуке сорвется слеза на поникшие руки.
В грозу уходящая молнии вспышка, но пар остается, его держит крышка небесного свода сцепившихся рук. Его не покинуть, пока замкнут круг.
Всё в мире едино, и все мы различны. Дороги знакомы, и будни привычны. Пусть хлеба в избытке, тепла не хватает... И ночь, как могла бы, ничто не скрывает.
* * * Молчание жестче всех гласных и грозны глухие в разлитых морях расстояния. Молчание длится минуту. Нервозно сжимаясь до точки, немого отчаянья,
борозд на лице и оврагов сердечных, вершинами гор, ограждаясь от мира. Минуты и годы – всё кажется вечным. Любовь только маска дневного вампира.
Слова возникают, как звезды на Млечном и гаснут, как искры на утреннем своде, пронзают догадкой, шершавостью речи, спонтанностью мыслей и каплей свободы.
* * * Подарок жизнь. Всё было счастьем – разлуки, руки и глаза. И сны, тревожившие часто, дожди, метели и гроза.
И реки, пароходы детства, каток, огни, шаги по льду. И ускользающие средства понять реальность и беду,
шептать молитвы, благодарность, объять словами шар земной и быть слепой, теряя малость – подарок жизнь, в ней день с тобой.
* * * Утро выдавливает себя сквозь раму, сито туманом и снами засорено. Больно ли утру продавливать рану? Только дорога веками проторена.
Только дорога не знает усталости. Утро апрельское склонно к репризам. Вишня цветет, невзирая на шалости И вопреки всем весенним капризам.
|
|
Рудольф Фурман
ФУРМАН, Рудольф, Нью-Йорк. Поэт. В США – с 1998 года. С 2006 года – редактор-дизайнер «Нового Журнала». Автор пяти книг стихов: «Времена жизни или древо души» (1994), «Парижские мотивы» (1997), «Два знака жизни» (2000), «И этот век не мой» (2004) и книги лирики «Человек дождя» (2008). Публикации в литературном ежегоднике «Побережье», альманахе «Встречи» и журнале «Гостиная» (Филадельфия), в журналах «Новый Журнал», «Слово\Word», «Время и место» (Нью-Йорк), «Мосты» и «Литературный европеец» (Франкфурт-на-Майне), «Нева» (Петербург), и во многих других литературных изданиях.
|
|
2011-Фурман
* * *
Осень. Понедельник, вторник, среда...
Обстоятельств тянущаяся череда
кажется неодолимой...
В голову лезет какая-то ерунда,
от которой не останется и следа,
а время в это время проходит мимо.
И оно, возможно, и знать не знает,
что в счет моей жизни не попадает,
потому что бесцветным дням не веду счета...
Но впереди четверг, пятница и суббота...
и надежда, что не будет безвременья пытка,
а запомнятся чьи-то глаза, улыбка,
письмо, одинокое дерево, рукопожатие, слово,
которое, говорят мудрецы, – всему основа.
А в воскресенье... воскресение не состоится,
если от быта привычного не отключиться,
не посетит наитие, не смогу подвести итог,
а буду смотреть, как в небе осеннем летают птицы
и как умирают листья, ложась, как щенки, у ног.
* * *
Не говори о времени. Пока
ты говоришь – оно уже другое,
оно вошло в другие берега
и в них течет, и говорить – пустое,
и ни к чему усталые слова,
они – как отгоревшая листва,
как медяки, от времени затерты,
а новых нет, они еще в аорте,
кипят, но тотчас вырвутся на свет,
когда придет их срок, но лучше всё же,
не торопясь, осмыслить и понять,
что времени должны мы возвращать,
и чем оно обязано нам тоже.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ
А будет когда-то последняя осень,
я буду печален и, может, несносен,
пытаясь волненье унять.
Пейзаж ее будет, как прежде, роскошен,
а я, этой жизнью изрядно изношен,
привыкший за годы – терять.
Ни холодно в городе будет, ни жарко,
пройду по аллеям промокшего парка,
опавшей листвой прошуршу,
а лучшего мне и не надо подарка,
чем воздухом этим, густым, как заварка,
я вдоволь еще подышу.
Прощание будет у нас молчаливым,
без слов я скажу, что всегда был счастливым,
когда приходила она
в мой город, где с каждым ее появленьем
стихами я жил и ее вдохновеньем,
и грустью, что черпал до дна.
|
|
Владимир Ханан
ХАНАН, Владимир, Иерусалим. Поэт, прозаик. Родился 9 мая 1945 года в Ереване. Жил в Санкт-Петербурге и Царском Селе. Репатриировался в Израиль в 1996 г. Автор поэтических книг: «Однодневный гость» (2001), «Осенние мотивы Столицы и Провинций» (2007), «Возвращение» (2010), и двух книг прозы. Публиковался в США, Англии, Франции, ФРГ, Австрии, Литве, Израиле, России.
|
|
2011-Ханан, Владимир
НОЧАМИ ПАМЯТЬ
Обычный дом среди домов обычных.
Кирпич. Четыре этажа. На двух –
На третьем и втором – балконы.
Один из них в квартире на втором,
Где жил мой старый друг. Теперь он умер.
Балкон традиционно пуст – ни кадок
С соленьями, ни хлама, как на прочих.
И только свет – едва ль не каждой ночью.
Лет тридцать, ежели не больше,
Сюда я поднимался, неизменно
Встречаемый остротами – порой
Не слишком тонкой, иногда забавной.
Кто там сейчас живет – не знаю.
Друг мой умер,
И я не захожу, лишь иногда
Моя печалью переполненная память
Сюда, к безмолвному подъезду
Приходит по ночам и смотрит на знакомый
Балкон и на окно.
И света не увидев, плачет.
* * *
В том месте снов и тишины,
Где я болтался горстью четок
В тени костела, и в холодный
Любил смотреться монастырь,
И католическим старухам
Дарил копейки от души –
Грибами пахло и чужбиной.
Но приезжали в гости к нам
Высокие и свадебные гости,
И я летел за ними на коленях
По скользкому от близкой крови полу,
И непонятных звуков языка
Ловил стихи и радовался жизни.
Как я был счастлив в этом октябре! –
В прозрачном холоде над Неманом серьезным,
И у хозяйки доброй на дворе,
Где яблоки росли, и ночью звездной
Кричал петух, и жук звучал в коре.
Где звонкие я складывал дрова
Для пасти однотрубного органа
С окаменевшей глиною на швах,
Где у соседки древнее сопрано
Светлело, как лучина в головах.
Где я два дня Вергилия читал,
И пас быков, и птичье слушал пенье,
И узнавал счастливое уменье
Лесную тишину читать с листа.
Где я забыл, что значит пустота.
Где я обрел и вынянчил терпенье
Страдать и петь с тростинкой у губы,
Которой вкус труда и смерти равно впору,
Где я слова по-новому чертил,
А монастырь густел, венчая гору,
И серп луны меж избами всходил.
* * *
Марине
У брони торжественного танка,
На краю болотныя степи
Я тебя приветствую, гражданка,
Итальянка, знать, петербуржанка –
До другого слова дотерпи.
Мне и то ведь много, как в печурке
Сонно бормотали по ночам
Уголья. Уж вы полешки-чурки!
Лень вставать... А то сыграем в жмурки,
И уедем в Углич невзначай.
Как, бывало, на санях под гору
Вылетал на деревянный мост!
То-то было смеху, разговору,
Колокольно-галочьего ору,
Звону колокольного – до звезд!
За мои дошкольные сугробы,
Китаянка по разрезу глаз,
Поедим крутой домашней сдобы,
Выпьем водки и добавим, чтобы
Это было не в последний раз.
Подберем по возрасту подарки,
Колокольчик купим, волчий клык...
У иконы выставим огарки.
Это здесь когда-то по запарке
Колоколу вырвали язык.
Сколько я забыл за эти годы
Суеты в подручных у молвы:
Запах трав, волну с налетом соды,
Но зачем-то помню, как подводы
Провожали тело до Москвы.
Что мы знаем о судьбе угодной?
О любви ? – колодезную жуть…
Голос крови, нежностью голодной...
Будь он проклят, этот рай болотный!
Мы одни. Нас двое. Как-нибудь…
|
|
Инна Харченко
ХАРЧЕНКО, Инна, Ганновер, Германия. Поэт, прозаик, переводчик, художник. Родилась в Хмельницкой области, Украина. Окончила Хмельницкий Национальный университет. По образованию инженер-экономист. На Западе с 2002 года. Член Международной федерации русских писателей. Автор трех книг стихов: «Солнеч-ный привкус, или 365 дней из моей жизни», 1999; «Серебро ночной чеканки», 2001; «Пока есть поэзия и любовь» (на украинском языке), 2002. Публикации в изданиях Германии, Украины, России, Израиля, Эстонии.
|
|
2011-Харченко, Инна
ЯПОНИЯ
I
Вот-вот в камине зашипят дрова, Сосновый дух впитают зеркала. Из-под пера на рисовой бумаге Взлетят к утесам два гуся. И вымокнет под ливнем Фудзияма, И жилы рек – в самшитовых перстнях...
II
Остывший уголек в каминном чреве Под утро притворится Сердоликом... Два Солнца На колени станут мигом, И камень с плеч – В ущелье Тури-Лоца... Тропинка вдоль бамбуковой беседки Яшмовой нитью Выведет меня К верхушкам спелых облаков... Поплачет дождь из тутовой пипетки...
III
Огонь в камине – Короче срезанного стебля тростника... Сиянье озарит твою улыбку, И в нашем мире ненадежно-зыбком Из всех твоих божественных даров Бордово затрепещут тамариски. И станешь ты Мне самым близким Из всех тысячеоких берегов...
ЕГИПЕТ
Остывает задумчивый Нил, Окаймленный кальяновой бездной. Я стою у истока планет Молодой белокурой невестой. В хороводе горячих песков Разрастаются корни платана. Заблудилась ночная Луна На четвертой странице Корана. Я стою у истока планет У персидского рыбьего глаза. Эвкалипт достает из небес Драгоценные звездные стразы. Переписаны все письмена На червленые сонмы наречий. Зеркала голубых миражей Вознеслись бедуинам на плечи. Ароматом наполнен Каир – Надмогильные плиты династий. Погружаются камни в песок, Отрекаясь от денег и власти. Отнеси меня, аист, домой, Где в саду зреют сладкие груши, Где в бессонные ночи любви, Как цветы, Раскрываются души…
Я ВЕРНУСЬ…
Я вернусь чудотворной иконой, Вифлеемской звездою на небе, Черноморской водою соленой, Золотистою корочкой хлеба. Я вернусь окрыленной, с надеждой. Темной ночью с зажженной свечою Семигранным лучом благовеста Я тебя обвенчаю с весною. Я вернусь без греха – без гордыни, И вдоль Буга травой прорасту. Коктебельский веночек полыни В мастерскую твою принесу…
|
|
Амир ХИСАМУТДИНОВ, Владивосток

доктор исторических наук. Заведующий кафедрой восточных языков Дальневосточного технического университета во Владивостоке. Родился в пос. Каяк Красноярского края в 1950 г. Окончил исторический факультет Дальневосточного университета. Автор 25 книг по истории Дальнего Востока России и Российской эмиграции в Азиатско-Тихоокеанском регионе, среди них «Русский Сан-Франциско» (2010); В Новом Свете или История русской диаспоры на тихоокеанском побережье Северной Америки и Гавайских островах (2003); После продажи Аляски: Русские на Тихоокеанском побережье Северной Америки. Материалы к энциклопедии (2003); Российская эмиграция в Китае: Опыт энциклопедии (2001); Terra incognita, или Хроника русских путешествий по Приморью и Дальнему Востоку (1989).
|
|
2011-Хисамутдинов, Амир
РУССКОЕ СЛОВО В КАЛИФОРНИИ
Православный собор в Сан-Франциско
Литература играла особую роль в русском Зарубежье. Можно найти немало писательских имен, которые вошли в золотую сокровищницу русского слова. Одним из первых российских литераторов в Калифорнии стал С.И. Гусев-Оренбургский (настоящая фамилия Гусев), который в 1921 г. через Читу приехал в Харбин, а затем переехал в США.
Немало талантливых людей оказались и в Сан-Франциско. Здесь не случайно одним из самых ранних творческих объединений стал Литературно-художественный кружок. Среди его основателей была Елена Грот, приехавшая в США летом 1916 г. вместе с мужем, который занимался закупками военного снаряжения. Она окончила Бестужевские курсы, первые стихотворения опубликовала в «Нижегородском вестнике», печаталась в Ташкенте, ее стихи вошли в литературный сборник «Средняя Азия». Во время Гражданской войны поэтесса жила во Владивостоке и печаталась в газете «Голос Родины». В 1921 г. Е. Грот вернулась в США, где часто публиковала статьи в газете «Русская жизнь» и была организатором многих литературно-музыкальных вечеров и спектаклей в Сан-Франциско. Вместе с Ф. Постниковым она издавала «Русскую газету», была сотрудником газет «Русские новости» и «Русская жизнь». После закрытия «Русской газеты» Е. Грот и другие члены редколлегии основали литературно-художественный кружок.
На его первом заседании 11 ноября 1923 г. «председатель собрания выступил с прекрасной речью о значении литературы в ее благотворном влиянии на душу человека, указывал на необходимость полного отсутствия политической тенденции, призывал присутствующих отдаваться Литературно-художественному делу как чему-то истинно высокому и светлому и т.д.».
Несмотря на то, что по разным причинам работа Литературно-художественного кружка неоднократно приостанавливалась, он стал одним из наиболее долговечных творческих объединений русской диаспоры в США. Последнее возобновление его деятельности произошло в июне 1939 г., когда на квартире почетного члена кружка Е.П. Грот было выбрано временное правление, в составе:
Е.П. Борзова, Л.В. Глинчикова, Е.А. Гуменская, Е.А. Малоземова, З.П. Степанова и Н.А. Шебеко. На первом заседании Е. Грот прочла доклад «Сравнение русской современной поэзии в Париже, на Дальнем Востоке и в Советской России». Вторая встреча прошла в Калифорнийском университете в Беркли, где Е.А. Малоземова сделала сообщение «До-Петровские медицинские воззрения в некоторых произведениях древней русской литературы».
В заседании принимали участие Ю.Г. Братов, С.Н. Болхови-тинова, М.Г. Визи, Н.Н. Языков и др. Впоследствии все заседания проходили в помещении Русского центра в Сан-Франциско. В отчете за 1939-1941 гг. отмечалось: «Около полутора тысяч человек посетили эти вечера. «Калейдоскопичность» вечеров дала возможность выступить с краткими докладами и представителям русской молодежи.
В литературной части выступили Е. и С. Борзовы, Ю. Братов,
Е. Варнек, И. Вонсович, Е. Грот, Е. Исаенко, Г. Ланцев, А. Мазурова, Е. Малоземова, О. Масленников. Н. Рязановская и мн. другие». Литературно-художественный кружок в Сан-Франциско приобрел известность и своей издательской деятельностью, выпустив несколько книг.
Большую роль в становлении кружка сыграл А.П. Ющенко, впоследствии профессор русской филологии Мичиганского университета. Деятельно участвовала в заседаниях и поэтесса Ольга Ильина. В 1922 г. она приехала в Харбин, затем эмигрировала через Шанхай в США и жила в Сан-Франциско. В конце Второй мировой войны она перешла от поэзии к прозе на английском языке.
Членом кружка в Сан-Франциско была и Елена Антонова, приехавшая по студенческой визе в США через Японию в 1923 г. Она окончила в 1928 г. Вашингтонский университет, став геологом. Известно, что с 1940 г. она жила в Нью-Йорке и работала инженером. Антонова публиковала стихи в периодических изданиях и сборниках («У золотых ворот», «Четырнадцать» и др.)
Весьма популярной русской писательницей в США была А.Ф. Рязановская, жена профессора В.А. Рязановского. Работая в Харбине учительницей русского языка и литературы, она приложила много усилий, чтобы овладеть английским языком. Вначале она писала статьи, отправляя их в английские газеты в Китае, затем стала работать над большими произведениями. Уже в Америке в 1940 г. писательница получила премию в размере 4 тыс. долларов от журнала «Atlantic Monthly» за роман «Семья», признанный лучшим произведением. Он был задуман задолго до переезда в Америку. «Писала его частями, – вспоминала Рязановская, – создавала тип, а когда сжилась с ним, когда он становился совсем знакомым, переходила к другому».
Летом 1923 г. пароходом из Шанхая в Сан-Франциско приехал Петр Балакшин. Здесь он начал учебу на архитектурном факультете Калифорнийского университета. Вскоре вышли в свет его первые рассказы. После окончания Второй мировой войны он стал издавать книги с литературным описанием жизни русских эмигрантов в Маньчжурии, Китае и Америке. Тема русской эмиграции волновала Петра Балакшина до конца его жизни. После «Финала в Китае»,
описывающего судьбу русских эмигрантов в Азии, он планировал издать новую книгу – о тех соотечественниках, которые нашли пристанище в Европе. К сожалению, писатель успел только систематизировать богатый документальный материал.
В издательстве «Земля Колумба» (редактор-издатель П.П. Балакшин) некоторое время работала Т.П. Андреева, приехавшая в США из Харбина, где она публиковала свои произведения в журнале «Рубеж». С «Землей Колумба» активно сотрудничала и поэтесса Т.А. Баженова, публиковавшая свои стихи в газетах «Новая заря» и «Русская жизнь» (Сан-Франциско), в журналах «Врата» и «Феникс» (Шанхай) и др. Она собирала материалы о русских женщинах, вывезенных американцами в США, изучала быт молокан и русских сектантов на Русской горе в Сан-Франциско. О ней писали: «Она была признанной и оцененной по достоинству поэтессой. В свое время в Сан-Франциско был благожелательно отмечен и дружно отпразднован ее юбилей как поэтессы, писательницы и журналистки. Как жаль, что вскоре после этого поэтесса творчески замерла! Она целиком посвятила себя заботам о труднобольной сестре». Во многих сборниках Балакшина публиковался актер, критик и литератор Юрий Братов, написавший повесть и несколько пьес, а также опубликовавший немало рецензий.
Е.С. Исаенко (Печаткина) эмигрировала с группой студентов в США в 1923 г. и продолжила образование в Pomona College. По семейным обстоятельствам ей пришлось бросить занятия и переехать в Сан-Франциско, где она работала упаковщицей на фабрике, судомойкой, швеей и т.д. В свободное время Евгения Сергеевна занималась литературной деятельностью и общественной работой, принимала участие в музыкальных, театральных и литературных представлениях. Она написала и поставила множество пьес, в которых играла и сама. Выйдя замуж за А.Л. Исаенко, она продолжала публиковаться под своей девичьей фамилией.
С 1919 г. в нью-йоркской газете «Русское слово» стали появляться статьи и рассказы Александры Мазуровой, которая писала о себе:
«Если бы я была знаменита, всё было бы интересно, но так как я вовсе не знаменита, то с газетной точки зрения интересны такие факты: что я была дружна с Александром Блоком, что поэт Апухтин мой двоюродный дед (от него я унаследовала лишь двойной подбородок или вечную угрозу его), что мою тетку – Марию Федоровну Андрееву, артистку Московского художественного театра, не хотели впускать в США, когда она приезжала сюда в 1906 году с Максимом Горьким, будучи его гражданской женой, что в доме моего дяди – А.А. Желябужского шли репетиции Московского художественного театра (ставили «Уриэль Акоста», Станиславский играл Уриэля, дядя – Сильву), что моя мама была невестой Надсона и т.д.». Мазурова отличалась независимым характером, что стало поводом для «белых» считать ее «красной» и наоборот. Она предпочитала заниматься физической работой, чтобы не поступаться принципами, а всё свободное время отдавала литературному творчеству. Позднее она стала вести отдел «Женщины о жизни» в газете «Русская жизнь» (с 1942 г.).
Мария Рот, публиковавшая статьи и сказки в газете «Новая заря», приехала в Сан-Франциско к детям в 1920 г. из Швейцарии, где жила с 1905 года. Помимо увлечения литературным творчеством, она деятельно участвовала в церковной жизни.
Из Китая приехала в Сан-Франциско поэтесса М.Г. Визи-Туркова. В Харбине она училась в Коммерческом училище, затем продолжила образование в Пекине, а в 1924 г. уехала в Калифорнию учиться в колледже. Окончательно она эмигрировала в США в 1939 г., жила в Сан-Франциско и работала в Калифорнийском университете ученым-исследователем. Визи-Туркова первой в 1929 г. перевела на английский язык стихотворения Гумилева.
«Трудны были эти годы, – писал А.Н. Серебренниковой Б.Н. Волков в апреле 1939 г. – Более двух лет я грузил и разгружал пароходы и около трех лет строю дома. Мы здесь, в Америке, или «ломимся сразу», или боремся до конца. Америку, несмотря на тяжелое житье, я полюбил по-настоящему». Во время Второй мировой войны Волков работал переводчиком на судоремонтном заводе. Он публиковал работы в журналах «Рубеж», «Вольная Сибирь» и других изданиях. Он является автором рукописи романа «Царство золотых Будд».
К началу 1950-х годов число русских литераторов в Сан-Франциско еще больше возросло. Большинство из них приехали сюда из Китая, убегая после прихода туда Советской Армии. Так, в 1948 г. была эвакуирована на Тубабао, а оттуда приехала в США журналистка и поэтесса Ольга Скопиченко. С 1950 г. она жила в Сан-Франциско. Не обделенная литературным талантом, она работала в разных жанрах: писала стихи и сказки, публиковала статьи в газете «Русская жизнь», ставила пьесы. Ко времени приезда в США она успела издать несколько стихотворных сборников. В автобиографии Скопиченко сообщала: «Родилась в Сызрани. В Харбин приехала с отступающими военными частями в 1920. Училась в харбинских гимназиях и на юридическом факультете до 1928. Уехав в Тянь-цзинь (1928), вышла замуж. В 1929 г. уехала в Шанхай, где и живу теперь. Работать в печати начала в 1925 г. Работала, но не постоянно, в газете «Русское слово». В журнале «Рубеж» работала до 1928 г. В Шанхае работала в газетах «Шанхайская заря», «Слово» и «Время», в журналах «Парус» и «Прожектор». Выпустила три сборника стихов: «Родные порывы», «Будущему вождю» и «Путь изгнанника». Постепенно перехожу на прозу, но стихов бросать не собираюсь. Собираю материал для фантастической повести из древнерусской жизни» («Рубеж», 1934)».
Поэтесса А.Я. Назарина, участница литературных кружков в Харбине и Сан-Франциско, печаталась в периодических изданиях Китая и США («Сибирская жизнь», «Женщина и жизнь» и др.) Большую часть творческой жизни провела в Китае и Александра Серебренникова. Оттуда через Осло она попала в Сан-Франциско, где стала работать корректором в газете «Русская жизнь». Время от времени в этой газете появлялись и ее статьи. Коллеги писали: «Во всех пришедшихся на ее долю трудностях А.Н. сохранила непоколебимое мужество, энергию и бодрость духа. Эти качества она проявила и в последние свои годы, терпеливо перенося постигшие ее тяжелые недуги и неуклонно продолжая свою литературную деятельность».
Продолжили в Сан-Франциско литературное творчество и другие выходцы из России. Наталья Дудорова публиковала стихи в сборниках «Земля Колумба», «Русская женщина в эмиграции» и других периодических изданиях США. Новые стихи вышли из-под пера Виктории Юрьевны Янковской, большая часть творческой жизни которой прошла в Корее и Китае. Опубликовала в Калифорнии сборник своих работ и Вера Ильина.
Поэт и журналист И.И. Вонсович основные свои произведения опубликовал в Харбине и Шанхае, но много его статей было напечатано и в русскоязычной печати США. Ряд литераторов приехали в США во время или после Второй мировой войны из Германии. Так эмигрировал в США и жил в Сан-Франциско (с 3 марта 1950) один из деятелей газеты «Русская жизнь» Михаил Надеждин, считавшийся в эмиграции известным поэтом.
Автор поэтических сборников инженер-гидротехник Владимир Ант уехал с беженцами из СССР в Германию в 1943 г. В 1951 г. он эмигрировал в США, сначала жил в Нью-Йорке, а затем переехал в Сан-Франциско, где был редактором газеты «Русская жизнь» и принимал деятельное участие в общественной и литературной жизни.
Известным литератором в Сан-Франциско был Михаил Залесский. Еще мальчиком он участвовал в Гражданской войне, после чего с Донским кадетским корпусом эвакуировался в Югославию, учился на техническом факультете Загребского университета, был председателем группы – Народно-трудовой союз (НТС). В Сан-Франциско он жил с 1949 г.
Р.М. Берёзов до 1941 г. издал в СССР несколько книг, затем активно печатался в США, работал секретарем издательства «Дело» (владелец М.Н. Иваницкий) в Калифорнии, но широкую известность он приобрел благодаря не столько литературной деятельности, сколько скандальной истории с его въездом в страну. В военное время он попал в плен и жил в Германии, откуда под этой вымышленной фамилией – Берёзов, эмигрировал в 1949 г. в США. После раскрытия настоящего имени он находился под угрозой депортации, затем дело было прекращено, но название «Берёзовская болезнь» прочно закрепилось за всеми случаями перемены фамилии для облегчения эмиграции в Америку.
Николай Нароков окончил Киевский политехнический институт, участвовал в Гражданской войне, был офицером армии Деникина, а затем работал учителем математики. В 1932 г. его арестовывали по обвинению в принадлежности к контрреволюционной группе. К началу Второй мировой войны он жил в Киеве, а в 1944 г. оказался в Германии, откуда в 1950 г. эмигрировал в США. В Сан-Франциско Нароков продолжил свою литературную деятельность и стал одним из инициаторов создания писательского Литературного фонда.
Русские поэты в Сан-Франциско не имели больших возможностей публиковать свои произведения отдельными книгами. В этом случае на помощь им приходили периодические издания. Например, Константин Константинович Кроль публиковал стихи в газете «Русская жизнь». В течение четырнадцати лет редактором этой газеты был Павел Красник, перу которого принадлежат многие произведения: пьеса «Обозрение Сан-Франциско», романы «Новая Россия», «Джесси», «Кольцо Изиды» и другие.
В газете «Новая заря» печатал статьи и рассказы Константин Гелета. Свой первый рассказ он опубликовал в журнале «Грани» (1941), затем работал в «Рубеже», «Шанхайской заре», «Китайско-русской газете» и других изданиях, пока не переехал в Сан-Франциско.
С «Новой зарей» успешно сотрудничал и Владимир Акцынов. В журналах «Наш путь», «Родные дали» и других часто появлялись стихи Елены Васильковской, которая эмигрировала из Европы в США, и поселилась в Калифорнии после Второй мировой войны.
Сейчас же, с приездом третьей и четвертой волн эмиграции, Русское Слово, в широком смысле, обретает в Калифорнии новое дыхание.
Амир ХИСАМУТДИНОВ,
Дальневосточный государственный технический университет,
Владивосток – Гонолулу
|
|
Владислав Ходасевич
ХОДАСЕВИЧ, Владислав Фелицианович (1886-1939). Родился 28 мая 1886 года в Москве в семье художника. В шесть лет сочинил первые стихи. В 1904 окончил гимназию и поступил в Московский университет, учился на юридическом факультете, затем – на историко-филологическом. Начал печататься в 1905 году. Первые книги стихотворений – "Молодость" (1908) и "Счастливый домик" (1914). В 1914 была опубликована первая работа Ходасевича о Пушкине ("Первый шаг Пушкина"). В 1920 появилась третья книга стихов Ходасевича – "Путем зерна", выдвинувшая автора в ряд наиболее значительных поэтов своего времени. Четвертая книга стихов Ходасевича "Тяжелая лира" была последней, изданной в России. В 1922 году выехал за границу. Совместно с М. Горьким редактировал журнал "Беседа". В 1925 году переехал в Париж, где остался до конца жизни. Выступал как прозаик, литературовед и мемуарист: "Державин. Биография" (1931), "О Пушкине" и "Некрополь. Воспоминания" (1939). Публиковал в газетах и журналах рецензии, статьи, очерки о выдающихся современниках – М. Горьком, А. Блоке, А. Белом и многих других. Переводил поэзию и прозу польских, французских, армянских и др. писателей. Умер в Париже 14 июня 1939 года.
|
|
2011-Ходасевич, Владислав
СТАНСЫ
Во дни громадных потрясений Душе ясней, сквозь кровь и боль, Неоцененная дотоль Вся мудрость малых поучений.
"Доволен малым будь!" Аминь! Быть может, правды нет мудрее, Чем та, что вот сижу в тепле я И дым над трубкой тих и синь.
Глупец глумленьем и плевком Ответит на мое признанье, Но высший суд и оправданье – На дне души, во мне самом.
Да! малое, что здесь, во мне, И взрывчатей, и драгоценней, Чем всё величье потрясений В моей пылающей стране.
И шепчет гордо и невинно Мне про стихи мои мечта, Что полновесна и чиста Их "золотая середина"! 23 ноября - 4 декабря 1919
* * * Когда б я долго жил на свете, Должно быть, на исходе дней Упали бы соблазнов сети С несчастной совести моей,
Какая может быть досада, И счастья разве хочешь сам, Когда нездешняя прохлада Уже бежит по волосам?
Глаз отдыхает, слух не слышит, Жизнь потаенно хороша, И небом невозбранно дышит Почти свободная душа. 8-29 июня 1921
ЭЛЕГИЯ
Деревья Кронверкского сада Под ветром буйно шелестят. Душа взыграла. Ей не надо Ни утешений, ни услад.
Глядит бесстрашными очами В тысячелетия свои, Летит широкими крылами В огнекрылатые рои.
Там всё огромно и певуче, И арфа в каждой есть руке, И с духом дух, как туча с тучей, Гремят на чудном языке.
Моя изгнанница вступает В родное, древнее жилье И страшным братьям заявляет Равенство гордое свое.
И навсегда уж ей не надо Того, кто под косым дождем В аллеях Кронверкского сада Бредет в ничтожестве своем.
И не понять мне бедным слухом И косным не постичь умом, Каким она там будет духом, В каком раю, в аду каком.
20-22 ноября 1921
ПЕТЕРБУРГ
Напастям жалким и однообразным Там предавались до потери сил. Один лишь я полуживым соблазном Средь озабоченных ходил.
Смотрели на меня – и забывали Клокочущие чайники свои; На печках валенки сгорали; Все слушали стихи мои.
А мне тогда в тьме гробовой, российской, Являлась вестница в цветах, И лад открылся музикийский Мне в сногсшибательных ветрах.
И я безумел от видений, Когда чрез ледяной канал, Скользя с обломанных ступеней, Треску зловонную таскал,
И каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил-таки классическую розу К советскому дичку. 12 декабря 1925, Chaville
ПАМЯТНИК
Во мне конец, во мне начало. Мной совершённое так мало! Но всё ж я прочное звено: Мне это счастие дано.
В России новой, но великой, Поставят идол мой двуликий На перекрестке двух дорог, Где время, ветер и песок...
28 января 1928, Париж * * * Не ямбом ли четырехстопным, Заветным ямбом, допотопным? О чем, как не о нем самом – О благодатном ямбе том?
С высот надзвездной Музикии К нам ангелами занесен, Он крепче всех твердынь России, Славнее всех ее знамен.
Из памяти изгрызли годы, За что и кто в Хотине пал, Но первый звук Хотинской оды Нам первым криком жизни стал.
В тот день на холмы снеговые Камена русская взошла И дивный голос свой впервые Далеким сестрам подала.
С тех пор в разнообразье строгом, Как оный славный "Водопад", По четырем его порогам Стихи российские кипят.
И чем сильней спадают с кручи, Тем пенистей водоворот, Тем сокровенный лад певучий И выше светлых брызгов взлет –
Тех брызгов, где, как сон, повисла, Сияя счастьем высоты, Играя переливом смысла, – Живая радуга мечты. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Таинственна его природа, В нем спит спондей, поет пэон, Ему один закон – свобода,+ В его свободе есть закон. 1938 Стихи опубликованы на сайте http://khodasevich.ouc.ru <!--[if gte mso 9]>
<![endif]--><!--[if gte mso 9]>
Normal
0
false
false
false
EN-US
X-NONE
X-NONE
<![endif]--><!--[if gte mso 9]>
DefSemiHidden="true" DefQFormat="false" DefPriority="99"
LatentStyleCount="267">
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Normal"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="heading 1"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Title"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Subtitle"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Strong"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Emphasis"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Table Grid"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="No Spacing"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="List Paragraph"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Quote"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Intense Quote"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 1"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 2"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 3"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 4"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 5"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Shading Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light List Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Light Grid Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 1 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Shading 2 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 1 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium List 2 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 1 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 2 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Medium Grid 3 Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Dark List Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Shading Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful List Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" Name="Colorful Grid Accent 6"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Subtle Emphasis"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Intense Emphasis"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Subtle Reference"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Intense Reference"/>
UnhideWhenUsed="false" QFormat="true" Name="Book Title"/>
<![endif]--><!--[if gte mso 10]>
<![endif]-->
|
|
Ирина Чайковская
ЧАЙКОВСКАЯ, Ирина, Бостон. Прозаик, критик, драматург, преподаватель-славист. Родилась в Москве. По образованию педагог-филолог, кандидат педагогических наук. С 1992 года на Западе. Семь лет жила в Италии, с 2000 года – в США. Как прозаик и публицист печатается в «Чайке», альманахе «Побережье» (США), в журналах «Вестник Европы», «Нева», «Звезда», «Октябрь», «Знамя», «Вопросы литературы» (Россия). Автор семи книг, в том числе «От Анконы до Бостона: мои уроки», 2011 и «Ночной дилижанс», 2013.
|
|
2011-Чайковская, Ирина
Я ВСТРЕЧАЛА ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ
 Беседа с Валентиной СИНКЕВИЧ
Ирина Чайковская. Валентина Алексеевна, пожалуйста, расскажите немного о вашей семье – о родителях. Каким образом они оказались в Остре, чем там занимались. В 15 лет попав на принудительные работы в Германии, вы фактически лишились семьи. Какие у вас остались воспоминания о родителях? Знаете ли вы об их жизни в военное и послевоенное время? Что сталось с вашей сестрой?
Валентина Синкевич. Коротко рассказать о моих родителях довольно трудно, так как жизнь их была очень сложной, можно даже сказать – трагической. Начну с того, что жили они не в свое время, то есть жили во времени, в которое совершенно не вписывались. Даже я, еще ребенком, замечала «чужеродность» своих родителей, их несовместимость со многими людьми – с культурным уровнем, да и с внешним видом этих людей. К тому же было и весьма опасное «социальное происхождение»: мать – дочь генерала царской армии, отец – сын священника. Оба потомственные дворяне. И родственники за границей, включая дальнего, но всё же родича, Игоря Ивановича Сикорского. (Моя бабушка по отцовской линии, урожденная Сикорская, была родной сестрой отца авиаконструктора.) Вот от всего этого мои родители-киевляне забились в Остёр, провинциальный городок Черниговской области. Я уверена, что таким образом они спасли свою жизнь: оба умерли «своей» смертью, что, опять-таки, для того времени и с теми биографическими данными, было совсем не просто. Они жили под страхом ареста и мы, моя старшая сестра Ирина и я, остро ощущали этот страх.
В Остре отец, юрист по образованию, стал преподавать математику в двух остерских десятилетках, считая юридическую карьеру в те годы преступной. А мать работала на метеорологической станции. Жили мы очень бедно, гораздо хуже коренных остерских жителей, потому что в революцию родители потеряли всё до нитки. Особенно это коснулось матери: она была из богатой семьи.
Родители очень серьезно занимались нашим воспитанием. С раннего детства они приучили нас к чтению хороших книг, за что я буду им благодарна до последнего своего вздоха. И так же воспитали любовь и сострадание к четвероногим, «меньшим братьям» человека. В основном последнему нас успешно учил отец, хотя я считаю, что его успех в большой мере зависел от унаследованных от него генов. Отец умер в 1939-м году, а мать в 1952-м. Военное время в России было для меня коротким. Помню страшный голод первой и последней моей зимы в оккупированном немцами Остре. А дальше – с 1942 года и до конца Третьего Рейха – немецкие остарбайтерские лагеря и принудительная работа (в моем случае – уборка бюргерских квартир).Только после войны я узнала о трагической смерти Ирины, которую очень любила, тосковала по ней даже больше, чем по матери. При освобождении Остра ее смертельно ранило осколком снаряда. Я написала домой через год после смерти Сталина, а мать умерла за год до того. Раньше не писала, боясь навредить сестре, не зная, что ее уже нет в живых.
И.Ч. Знаю, что в Германии вы встретили русскую семью, которая Вам помогала. Не расскажете ли об этих людях подробнее?
В.С. По лагерным порядкам нам, остарбайтерам, полагалась свободная половина воскресенья. За пределы лагеря мы могли выходить, но только с нашивкой знака ОСТ на одежде. И вот как-то, в выходные часы на улицах Данцига, я случайно (случайно ли?) встретила пожилую чету, оживленно говорящую о чем-то по-русски. Мы познакомились. Белоэмигранты, русские интеллигенты, Конрад Витальевич и Зинаида Васильевна Монастырские, жили в Германии с начала двадцатых годов и были уже немецкими гражданами. Они очень заинтересовались мною, молодой девушкой оттуда. К концу войны, когда советские войска подходили к Данцигу, они приняли решение эвакуироваться. И выразили желание взять с собой меня. Я спорола нашивку ОСТ и отправилась с ними в путь, в нашем случае водный. Мы плыли из Данцига в Киль на пароходе, переполненном немецкими беженцами. Всю дорогу я молчала как рыба, дабы никто не узнал, что я никакая не немецкая беженка, а самый чистокровный «унтерменш». В другое время «провернуть» такое было бы просто невозможно. К моему счастью, немецкие блюстители тех порядков «работали» уже плохо, не до того было им. Потом я жила рядом с Монастырскими в лагерях для «перемещенных лиц» (displaced persons, сокращенно – DP /ДиПи/). Конрад Витальевич умер еще в Германии, а Зинаида Васильевна, ставшая потом крестной матерью моей дочери Ани, умерла в Америке. Детей у них не было. О нем и о ней у меня сохранилась самая светлая и благодарная память.
И.Ч. В 1950 году в Америку вы ехали с мужем и маленькой дочкой. Как сложилась Ваша личная жизнь?
В.С. Да, в 1950-м году я вместе с мужем и трехлетней дочкой эмигрировала в Америку. Супружеская жизнь у нас не получилась, закончилась разводом.
И.Ч. Из Германии вы везли с собой много тоненьких сборников «дипийских» поэтов; на пароходе, шедшем в Филадельфию, вашими спутниками были поэты Ольга Анстей и Иван Елагин. А когда сами начали писать? Откуда возникла эта потребность?
В.С.Знаменитый «дипийский» пароход «Генерал Балу» совершал рейсы от немецкой гавани Бремерхафен (пригород Бремена) до гавани нью-йоркской. На этом военном транспортном суденышке прибыли в Новый Свет многие из моих друзей, бывших ДиПи, среди них художники Сергей Голлербах и братья Лазухины – Михаил и Виктор. А с супружеской четой поэтов, Иваном Елагиным и Ольгой Анстей, совершавших этот «круиз» с четырехлетней дочуркой Лилей, мы плыли на «Генерале» одновременно. Но близко познакомилась уже на суше, потому что тогда Ольге Николаевне и мне нужно было сверхзорко следить за своими дочками, дабы они не свалились в какой-нибудь из многочисленных открытых, просто зияющих, люков на этом самом «Генерале». Но, справедливости ради, нужно сказать, что наша довольно-таки старая лохань, до предела переполненная людом, никого из нас не потопила, а скрипя, дрожа и захлебываясь океанскими волнами, всё же доплывала до надежной гавани со всем своим грузом в целости и сохранности. Да, я везла много «дипийских» книжечек, не только поэтических, ставших ныне библиографической редкостью. Груз этот был не тяжелый: «дипийские» книжечки, в основном были тощенькие, как в то время и их обладатели, люди, которые каким-то шестым чувством предугадывали, что в будущем эти жалкие пожелтевшие странички станут драгоценными. Здесь я не подразумеваю денежную ценность «дипийского» книжного производства, хотя чудом сохранившиеся книжки-малышки, издававшиеся в руинах побежденной Германии, стоят сейчас довольно дорого.
Стихи я писала с десятилетнего возраста. Не писала только во время войны в Германии. Откуда возникла эта потребность – не знаю. Но предполагаю, она от какой-то врожденной любви к поэзии. Печататься же я начала поздно: в 1973 году, то есть в 47 лет. А сейчас стихи не пишутся. «Года к суровой прозе клонят»,- говорил на третьем десятке жизни Пушкин. Мне же 85.
И.Ч. Расскажите, пожалуйста, о вашем знакомстве с Андреем Седых. Ваша первая публикация была в «Новом русском слове». Когда это произошло? Какое стихотворение было опубликовано?
В.С. Мое знакомство с Андреем Седых (Яковом Моисеевичем Цвибаком) возникло в 1973 году, незадолго перед тем, как он стал главным редактором «Нового русского слова» – тогда единственной ежедневной газеты на всю Америку. Я встретила его на каком-то русском вечере в Нью-Йорке. Первое же мое стихотворение (довольно неудачная миниатюрка) было опубликовано в газете еще предыдущим редактором, Марком Ефимовичем Вейнбаумом, внезапно скончавшимся в том же 1973 году. Когда Яков Моисеевич занял его пост, он попросил меня писать отзывы на книги стихов. Помню, первую рецензию я написала на поэтический сборник «Связь времен» израильской поэтессы Лии Владимировой. Затем стала писать литературные очерки и публиковать в газете собственные стихи, которые воспринимались там как ультрамодерные. Но всё же их печатали. И вот эта востребованность, необходимая каждому пишущему, была необходимой и мне. Я бесконечно благодарна Якову Моисеевичу, поддержавшему меня, совершенно неизвестного тогда начинающего автора.
И.Ч. Вы самоучка, вашими университетами были книги. В родительском доме в Остре была большая библиотека. Кого из русских писателей и поэтов вы полюбили с детства? Были ли у вас как у поэта предшественники на родине? Кто из американских авторов вам близок и интересен?
В.С. Да, Ирина, я стопроцентная самоучка. Так сложилась моя судьба. И, конечно же, книги были, есть и будут моими учителями, университетами и средством сохранения до старости воли к творчеству, интересу к людям и к самой жизни. Интерес к людям. В этом мне очень повезло: я встречала, притом в самых неожиданных местах и часто совершенно случайно (но опять-таки, случайно ли?), исключительных людей, талантливых и душевно добрых. Они не должны были «учить» меня, я брала у них сама всё, что казалось мне ценным. Их было много, но назову лишь нескольких: прозаик Леонид Денисович Ржевский, журналист Андрей Седых, литератор Борис Филиппов, художник Владимир Шаталов... А в начале жизни – мои родители.
Книг в нашем остерском доме не могло быть, ведь мать и отец в революцию потеряли всё. Однако они нашли в Остре друзей, из так называемых «бывших», у которых была большая библиотека замечательных книг, великолепно изданных и напечатанных еще по старой орфографии. Родители строго выбирали для нас книги, следя за нашим чтением. Поэтому к шестнадцати годам я была уже хорошо начитанной, страстно любящей настоящую литературу – о, не только русскую. Любила и музыку тоже. Ирина хорошо играла на рояле, а я посредственно пела. До сих пор помню многое из шаляпинского репертуара, так как под аккомпанемент басовых арий и романсов, которые пел отец в нашей хибарке, прошло всё мое детство. (Он, кроме юридического факультета Киевского университета, закончил Киевскую консерваторию по классу вокала).
С очень раннего возраста я полюбила всех наших классиков. Даже сейчас довольно успешно передаю американцам свое благоговейное чувство, переведенное мною на английский язык. Говорю об этом уверенно, так как вот уже семь лет мои литературные лекции регулярно посещают люди самых разнообразных профессий, и мы обсуждаем произведения русских писателей, преимущественно классиков. А говорить о собственном творчестве мне чрезвычайно трудно. Наверное, какие-то корни моей поэзии можно поискать в Серебряном веке. Почти все критики, писавшие о моих стихах, отмечали в них влияние западной поэзии. Мне кажется, что самым гениальным русским поэтом двадцатого столетия был Мандельштам. Из моих любимых американских пиитов назову троих. Эмили Дикинсон (Emily Elizabeth Dickinson) нравится мне своей сложной и мудрой простотой. Чрезвычайно интересен богатейшей метафорикой Валлас Стивенс (Wallace Stevens). И баловень богов и Бродского – знаменитый Уистан Оден (Wystan Hugh Auden). Очень люблю и довольно хорошо знаю американскую прозу, считаю ее замечательным явлением: на английском языке, в сравнительно короткое время, американцы создали свою, оригинальную литературу, совершенно не похожую на английскую.
И.Ч. Что вам дала многолетняя работа в библиотеке Филадельфии? Как получилось, что вас взяли на эту работу?
В.С. Работа в библиотеке, в первую очередь, дала мне довольно надежный кусок хлеба. В моем случае, это было особенно важно, так как я целых десять лет зарабатывала на жизнь «черным трудом». Чего только не приходилось делать. Нужно заметить, что этой участи не избежало большинство бывших «перемещенных лиц». Так, будущий американский профессор-славист Иван Елагин мыл в нью-йоркских ресторанах полы и посуду, а будущий академик Нью-Йоркской Национальной Академии Дизайна Сергей Голлербах работал в саду и выгуливал собак. Известный поэт Николай Моршен, ставший затем преподавателем русского языка в Американской Военной Академии Иностранных Языков, собирал в Калифорнии апельсины. Этот перечень можно продолжать довольно долго. Однако у меня был самый внушительный рабочий стаж: целых 10 лет. И тут, на мое счастье, в космос взлетел советский спутник. В Америке это явление было неожиданным и весьма неприятным. Но оно пробудило большой интерес ко всему русскому и не в последнюю очередь к нашему «великому, могучему», находившемуся здесь в довольно примитивном состоянии: несколько утрируя и драматизируя ситуацию, можно даже сказать, что преподавание нашей мовы находилось тогда на уровне какого-нибудь африканского диалекта. И вдруг – ни с того, ни с сего – спутник! Стали срочно искать педагогов и интерпретаторов всего русского или советского, если хотите. Но таких людей тогда, в отличие от нынешнего времени, в Америке находилось маловато. Особенно это касалось области языка, поскольку нередко бывало так: если человек хорошо владел собственным русским, то «аглицкий» у него весьма отличался от настоящего English и vice versa. Поэтому хороший русский в сочетании с членораздельным английским уже являлся профессией. В такое диковинное время я случайно (опять случайно?) прочитала объявление о том, что университетская библиотека ищет женщину, умеющую печатать на машинке и владеющую хотя бы одним иностранным языком. (Сейчас такие объявления давать нельзя: предпочтение женщины мужчине и наоборот – считается «половой дискриминацией».) На интервью и проверочный тест пришло 19 претенденток. Но иностранные языки у них оказались никудышные: какой-то там немецкий, французский или еще хуже – испанский, этот уж никуда не годился, так как в Америке испаноязычными – хоть пруд пруди, или как говаривали в моем родном Остре: «хоть греблю гати». А у меня – русский! Было это в пятницу, а в понедельник я уже работала, но не с тряпкой в руках, а с библиотечными книгами и бумагами, за письменным столом, от которого окончательно отошла только через 27 лет. Конечно же, я сполна воспользовалась отделом русских книг в библиотеке престижного Пенсильванского университета. Все свои «ланчи» проводила за книгами в укромных местечках библиотеки. Часто брала с собой портативную русскую машинку, выстукивала на ней очередной очерк или рецензию в тех же спокойных уголках. А дома сидела за этим же занятием по ночам, расплачиваясь за это на следующий рабочий день. Поныне продолжаю почти тот же образ жизни, возникнувший, я думаю, еще в Остре, где так хорошо читалось при свете тусклой электрической лампочки под потолком, а то и при керосиновой лампе, а в худшие времена и при бешено коптившем «каганце». Помнит ли кто-нибудь это «светило»? В моей жизни оно существовало реально. Вообще я удивляюсь – как до сих пор окончательно не ослепла, хотя недавно один глаз всё-таки «сдал»: ослеп, но я заметила это не сразу, приведя в недоумение глазников, благополучно удаливших катаракту, но пытавшихся стращать меня перед этим всякими ужасами.
И.Ч. Широко известен Ваш портрет кисти Владимира Шаталова. В этом портрете ощущается большая любовь художника к «модели». Расскажите, пожалуйста, о Шаталове. Знаю, что был он человек сложный, пил. Вам, наверное, было с ним нелегко...
В.С. Их было много, дорогая Ирина, этих моих портретов кисти замечательного художника Владимира Шаталова. Я не знаю о каком портрете вы говорите. Свою «модель», то есть меня, он писал и с натуры, и по памяти довольно часто. Ошибочно многие думают, что мое стихотворение «Портрет» автобиографично. Нет, это чистая фантазия: почти живое произведение искусства критически смотрит на своего создателя. Обычно ведь происходит обратное. Большая любовь к «модели»? Да, у нас была долголетняя и довольно бурная дружба, длившаяся долгие годы, правда, с перерывом в несколько лет где-то посередине. Писать подробно о наших взаимоотношениях я не могу, так как это слишком интимная тема, легко переходящая в пристрастные откровения. Но несколько слов о творческом и вообще о характере Владимира Шаталова, всё же, скажу. Сергей Голлербах, по характеру весьма отличающийся от Шаталова, назвал своего друга-художника «трагической фигурой». С этой характеристикой можно согласиться. А недавно я прочла у известного новомирского критика Павла Крючкова, что некоторые поэты живут под гнетом ответственности перед своим даром. Эти слова могут быть отнесены и к Владимиру Шаталову. Он был также подвержен состоянию, названному «муками творчества». Живопись давалась ему нелегко: она буквально рождалась в муках, быть может, потому что он постоянно сомневался в художественной ценности своих работ. Притом хотелось настоящей славы, о которой мечтал он, молодой студент, еще на родине. А в Америке такая слава в этой области, да и в любой другой, наверное, кроме эстрадной или актерской, – кому она достается? Никому или почти никому. И ностальгия по России человека, не принявшего Запада в целом. Еще можно сказать, что Владимир Шаталов обладал романтической натурой, отсюда его тоска по тому, чего нет и в данный момент быть не может. Пил? Да, не без этого. Но алкоголиком он не был! Было мне с ним «нелегко»? Было и легко и нелегко, грустно и радостно, счастливо и несчастливо... Всего было сполна и даже через край.
На память об этом талантливейшем человеке у меня в доме висит несколько его картин, включая знаменитый портрет Гоголя, вдохновивший умиравшего Ивана Елагина написать последнее в его жизни стихотворение «Гоголь», посвященное Шаталову. Вообще же художник дарил свои работы редко – даже близким друзьям. И продавал весьма неохотно.
И.Ч. Кто из деятелей родной для Вас «второй эмиграции» был Вам наиболее близок в творческом плане? Уход кого переживается до сих пор?
В.С. Из «моей», второй волны эмиграции, в творческом плане самой близкой была чета профессоров Ржевских. У них я неизменно встречала Новый год, приезжала в Нью-Йорк на их домашние литературные встречи, также виделась с ними в Летней школе Норвичского университета в Вермонте на симпозиумах, устраиваемых Леонидом Денисовичем Ржевским, приглашавшим меня читать стихи. И гостила у них на даче, находившейся на берегу живописного озерца в штате Нью-Гемпшир. Со смертью Ржевских ушло многое, вернее, стало меньше той особой атмосферы, делающей жизнь творчески интереснее и содержательнее.
И.Ч. Расскажите, пожалуйста, о своей работе в «Новом Журнале».
В.С. С «Новым журналом» я начала сотрудничать при редакторе Вадиме Крейде. Он ввел меня в редакционную коллегию и регулярно публиковал мои литературные очерки, стихи и рецензии. А сейчас еще интенсивнее печатаюсь в «Новом журнале», главным редактором которого стала опытная и эрудированная Марина Адамович. У нас возникла настоящая дружба, давно вышедшая за рамки простого сотрудничества. С Мариной Михайловной я нашла много точек соприкосновения, например, хотя бы наша любовь к «меньшим братьям». Но вернемся к самому журналу. Это периодическое издание я считаю исключительно важным для серьезного знакомства с зарубежной литературной жизнью. В «Новом журнале» печатаются ценнейшие архивные материалы, которые умеет где-то «выкапывать» Марина Адамович. Но также публикуется много талантливого, создающегося в настоящее время по обе стороны рубежа. Я, по мере своих сил и возможностей, стараюсь хоть чем-то помочь журналу. Вклад мой, конечно, мал, но делаю, что могу: помимо регулярных публикаций, вычитываю повести авторов, соискателей литературной премии им. Марка Алданова, учрежденной всё той же неутомимой Мариной Адамович. Также, вот уже многие годы, читаю каждый номер журнала от корки до корки, затем делюсь своим впечатлением с редактором.
И.Ч. Вы любите животных, по-вашему, «зверей». Кроме овчарки Шерки, есть у Вас целый выводок приблудных котов, которых Вы кормите и согреваете в холода. Что скажете про своих питомцев?
В.С. Да, Ирочка, зверей я люблю. Были звери Св. Антония и есть звери грешной Валентины. Не знаю, какие звери окружали праведника, в моем же случае – это просто собака и коты. У меня их, говоря языком Зощенко, «многонько скопившись»: овчарка Шерка, плюс трое котишек в доме, да десяток за домом. Что сказать о них? Шерка – дама любвеобильная: всяк, вошедший в дом, – ее закадычный друг. У нее – никакой дискриминации, ни расовой, ни национальной: любит весь человеческий род. Сторож она неважный, несмотря на ее серьезную породу. Но не для охраны чего бы то ни было я ее, еще щенком, с трудом «выцарапала» у афроамериканских мусульман, которые обращались с ней даже хуже, чем со своими женщинами. Шерка мирится и со всеми котишками, домашними и уличными. Но к диким зверюшкам относится строже. Даже иногда пытается поймать, с весьма неизвестной целью, то зайца, то белку. К счастью, это ей ни разу не удавалось. Вы можете спросить, почему такая диспропорция: трое котишек в доме и целый десяток вне дома? Ответ прост: не все они желают жить в человеческом жилье и подчиняться чужим порядкам. Я им предлагала и стол, и дом: они выбрали первое и не приняли второе. На то их кошачья воля. Как говорится: «вольному – воля».
И.Ч. Вы, Валентина Алексеевна, человек верующий, мудрый, много повидавший. Что бы вы хотели сказать людям, особенно молодым?
В.С. Спасибо, дорогая Ирина, за такую щедрую оценку моей личности. Я верующая: с моей биографией трудно быть не... А повидала и соответственно пережила, действительно, много уже потому, что жила не под «гнетом собственного дара», как сказал Павел Крючков о каких-то поэтах, а под гнетом двух тиранов – Сталина и Гитлера. Опираясь на этот «опыт», могу сказать молодым, в особенности творческим людям: самое драгоценное в жизни есть сама жизнь. Я часто вспоминаю слова швейцарского скульптора и живописца А. Джакометти: «Если горит ваш дом – спасайте кота, а не Рембрандта». Такой совет может показаться странноватым: где эти наши дома, в которых есть Рембрандт? Кот – пожалуйста. А Рембрандт... Но мысль правильная: любая жизнь дороже произведения искусства – даже великого.
Бостон - Филадельфия, сентябрь 2011
|
|
Валерий Черешня
|
|
Валерий Черешня
|
|
2011-Черешня, Валерий
Из книги «ВИД ИЗ СЕБЯ»
* * *
Поэзия – это не умение особого рода. Это невероятная попытка истинного знания, построения мира не путем расчленения, анализа (что делают науки), а путем гармонического соединения, творения, и попытка, конечно, более или менее обреченная, потому что элементы, из которых созидается этот мир, не первичны и не пусты, а главное, многосмысленны, символичны, и между ними и тем, что они обозначают, нет единственной и четкой связи. Но сама попытка (там, где она есть), настолько велика, что, встречаясь с очередной неудачей, мы недаром испытываем трепет.
* * *
Ведь если есть только то, что представляется нашему, искаженному научным методом, разуму, а именно: человек должен вырасти, pазмножиться, постараться сохранить потомство и умереть, и все это, якобы, для сохранения вида Homo (который непонятно зачем сохранять), то какой нелепой «прелюдией» к этому размножению служит культура, со всеми ее сложными ритуалами, от моды до разговоров об искусстве. И всё это, чтобы произвести акт, который точно так же производился первобытным человеком.
Писатели, которые крупным планом показали эту коллизию: Экклезиаст, Лев Толстой, обэриуты, Беккет – юмористы по существу, бытийные юмористы.
* * *
Вовсе не идеи определяют суть данной культуры, не разум, но его предпосылки, то, о чем люди не думают, но считают реальностью. Такой реальностью для нашего мышления является, например, то, что мы живем в равномерно развертывающемся времени от прошлого к будущему, что совершенно неверно для человека средневековой культуры. Как только меняются эти предпосылки, меняется культура, и сами собой исчезают идолы, которых никакая сила, казалось, не могла опрокинуть.
* * *
Хороший читатель любит искусство за то душевное усилие, ко¬торое пришлось затратить, чтобы его полюбить. Поэтому прекрас¬ны не «блестящие», «талантливые» вещи, а вещи, «втягивающие» в себя. Поэтому так редок хороший читатель.
Быть может, тут некий закон равенства затраты энергий. Чем больше душевной энергии затрачивает автор, чем глубже он прово¬дит вещь через себя, тем больше энергии нужно затратить читателю, чтобы полюбить вещь. И тем, возможно, она прекрасней...
* * *
Все-таки искусство – это всегда гимн бытию. Не в смысле оптимистического приятия, а в смысле полноты существования. Трагическое мироощущение, даже проклятие – тоже гимн.
При этом реализм, предполагающий узнаваемое описание реальности, довольно странный метод. Чтобы пропеть свое отношение к бытию больше подходит лепет ребенка, чем разумное воспроизведение схемы житейских отношений. Это прекрасно понимали те художники, которые от описания переходили к заклинанию. (Поздний Мандельштам – это заклинание бытия, идущее от веры в мощь и реальность слова.)
И всё-таки описание необходимо как стадия. Те, кто сразу начинают с заклинания, слишком легковесны и непонятны – в том смысле, что мы не чувствуем их системы координат, точки отсчета – это обособленная система, понятная только себе самой. Тот, кто прошел муки и безысходность описательности, бесплодные по¬пытки на рациональном уровне выскочить из нее – понятен нам, поскольку он сохраняет общее с нами прошлое, вкрапленное в его нынешнюю свободу.
В принципе, нет оснований сомневаться в совершенстве любого искренне пропетого гимна. Но концептуализм, например, сознательно ищет способ воздействия, при котором гимн возникнет в слушателе. Он хочет провоцировать гимн. Но так не получается. Очевидно, в искусстве важно пропеть свой гимн, и он найдет свой хор. Можно указать человеку, что все, что попадает в поле его бытия является гимном. Но этого искусство сделать не может, этого не может даже религия в большинстве случаев.
А впрочем, при полной анонимности, быть просто указующим перстом на полноту бытия – это, наверное, высшее искусство.
* * *
Язык Платонова – это язык, которым могла бы говорить природа, тело, то есть он снимает вечный дуализм, который неизбежно присутствует в мышлении. А поскольку язык всё-таки должен содержать смысл, у Платонова в каждой фразе присутствуют противоположности, уравновешивающие себя и как бы уничтожающие друг друга. Оптимизм фразы погашается грустной интонацией и в итоге действительно проступает «тело бытия» вне добра, зла, веселья, грусти и т. д.
* * *
Много поэтов, настаивающих на духовном откровении... Поражает вторичность их откровений. Впрочем, боюсь, это заметно только современнику, потом они попадут в «плеяду» и отдельные их находки, может быть, станут цитатами. Есть способ «проспать» жизнь, есть способ «проработать» жизнь, т. е. найти такое занятие, от которого с неохотой отрываешься поесть и поспать, и есть способ «прооткровеничать» – тоже своего рода любимая работа. И ведь разница-то почти неуловимая между подлинным и вторичным откровением, но она есть, и лакмусовая бумажка – тщеславие.
* * *
Самая гремучая смесь в человеке – глупость с претензиями.
* * *
Странно, что люди ходят с открытым лицом и прикрытым телом. Если и есть что-то неприличное в человеке, то это лицо, на котором ясно читается его история, его нынешнее состояние, и бывает это так неприлично, что безмолвная задница по сравнению с ним – верх целомудрия. Разве что все надеются, что грамотных мало? Но если даже один...
* * *
Пастернак: сознание насилует хаос, овладевает им, заставляет поверить, что он таков. Восхищение вызывает ложное открытие – оказывается у хаоса есть законы, хаос-то вовсе не хаос. Чудо, собственно, в гениальной вере самого Пастернака, каждый раз «открывающего» законы хаоса. Поэтому смешные «святочные» совпадения в его романе, шитые белыми нитками для ироничного читателя, на самом деле апофеоз этой веры Пастернака: в любом хаосе – природном, социальном – концы сходятся. Он играет роль Бога в своей Вселенной, в придуманном им хаосе.
* * *
Мысль усвоенная, прочитанная в отличие от мысли рожденной, пусть и не новой, не имеет того, что и составляет ее главную ценность – индивидуального привкуса. Это, как с солью: можно всячески описывать эти кристаллики, но «соленость» соли не описать, и каждый ее чувствует по-своему. Потеряв индивидуальный вкус, мысль становится злом, поскольку воспринятая абстрактно, без «солености» оборачивается либо просто глупостью, либо руководством к действию, либо – чаще всего – тем и другим вместе. Вина высказавшего мысль (на которого рано или поздно обрушивается ненависть за непрошенных
последователей) только в том, что он ее высказал. Серьезная вина, но ведь это почти инстинкт – высказать родившуюся мысль. И только в истинной поэзии мысль не лишается своего привкуса, поскольку слово одновременно и значит что-то, и самим звуком становится им. Но для этого нужно понимать язык поэзии, ведь умудрялись и у Пушкина вычленить гражданские мотивы.
* * *
Самое главное у обэриутов – полное отсутствие психологизма, взгляда изнутри. Человек рассматривается как метафизическая точка, удаленная в бесконечную даль. С этой точкой проводится ряд операций логического и абсурдного характера. Эффект смешного достигается клоунским приемом: у клоуна часть тела или одежды не подчиняется человеку, у обэриутов метафизическая точка – человек – не подчиняется логике. Только вначале, столкнувшись с этими текстами, испытываешь восторг, но потом понимаешь, что это доведенный до логического конца толстовский прием остранения, но если у Толстого это только момент и угол зрения (один из многих), то здесь это почти догма, схема, которую легко применять к любому сюжету, что и делается многочисленными подражателями.
* * *
Фраза с ужимкой. Родоначальник, несомненно, Гоголь, у которого этой ужимкой лепится еще один герой – рассказчик, всякий раз другой, в зависимости от общей интонации и темы. Но только у Достоевского фраза с ужимкой приобретает навязчивый характер монолога одного и того же рассказчика, меняющего разве что темп, но не саму ужимку. И, наконец, у современных прозаиков осталась одна ужимка, пустой тик без лица, танец вводных слов и междометий.
* * *
Рембрандтовские старики – оправдание нашей жизни. Если можно обрести такой взгляд и такое лицо – жизнь небезнадежна, в ней есть какой-то смысл, пусть невыразимый.
|
|
2011-Черешня, Валерий
ДВЕ ЭЛЕГИИ
1
Сегодня день – за все не дни награда.
Всё так совпало: редкой тишиной
души, и тихим местом у окна
я награжден за месяцы бездушья.
Тихий ангел
спокойно направляет трезвый взгляд
на вымерзший пустырь, где два скелета
больших деревьев связаны веревкой,
и простыни дубеют на ветру,
старуха бьется с мокрым полотенцем,
а мальчики затеяли игру,
беззвучную отсюда.
Светлый контур
многоэтажной ряби новостроек
виднеется вдали на горизонте.
Всё видимое только подтвержденье,
наружная судьба моей души,
но странным образом и вправду существует...
Я медленно живу. Свет угасает.
Сначала исчезают новостройки.
Старуха возвращается домой.
Деревья проступают черным знаком.
Я вспоминаю строки из стиха,
написанного раньше: «Бог дарует
обитель тихую...»
И повторяю: «Бог дарует».
2
...и я хочу, чтоб то была попытка
такого утра, что Лоррен увидел:
залив спокоен, солнце мутноватой
медузой поднимается из моря,
с него еще стекают сгустки света,
поющие на водах.
Длинной тенью
отчеркнуты холмы и акведуки,
в провалы небывающих руин
просвечивает небо.
Два матроса
на пирсе устанавливают сходни,
сидят три дамы – что они сидят?
На первом плане дерево, оно
растет во всю картину, затмевая
полнеба мощной кроной, все листы
угнетены еще ночным дурманом
и утренней росой.
Всё сиротливо,
чуть пусто и прохладно до озноба.
Так, путешествуя среди воспоминаний,
наткнешься на садовую скамейку
с облупленной зеленой краской, на
две липы у трамвайной остановки, –
всё то невыразимое, чему
реальность придает лишь расставанье,
и поразишься благородной простоте,
с каким мгновенье, плавая в свободе
«быть» и «не быть», смиряется на «быть».
И потому, здесь вовсе нет матросов,
залива, дерева – есть просто колебанье
мгновенья, прежде, чем собою стать,
и тут же уступить себя другому...
Совсем другому Мастеру дано
в нас сотворять живую непрерывность,
чтоб кто-нибудь, положим, Клод Лоррен,
не удивившись чуду говоренья,
вас тронул за рукав, сказав: смотрите,
как, всё же, им легко существовать –
заливу, дереву, холмам, матросам.
ДВА ГОРОДА
1
Город спускается к балке,
прыгает в темень ночную
и выбирается жалкой
горстью домишек, вслепую.
Свет, проплутавший, как сыщик,
в путаном лепете листьев,
тонкими струйками прыщет
на кукурузный булыжник.
Тепло. И спиною жмется
тень в закромах подворотен.
Городу что-то неймется,
он, как потерянный, бродит,
нервно сжимает запястья
ветвей и тасует листья,
город – свидетель несчастья
и сатанинского свиста.
И, находившись до лая
псов дворовых, затихает,
в светлеющих пальцах сжимая
окраину, белые хаты.
2
Этот запах сырости и медный вкус прощания,
кухня с капающим краном, полусветом
окон, чуть слезящихся от вечного отчаяния, –
видеть в полуметре лицо соседа.
Этих желтостенных провалов близость
с диким эхом всплеска голубиных крыльев,
с натюрмортом банок на жестяных карнизах, –
это сердцесжатие городского тыла
в двух шагах от улицы с перспективой выверенной,
чешуйчатой Фонтанки со стасовским собором,
всего, что в снах сворачивается благословенной сывороткой,
всего, чем ослепляет этот город.
Это всё, что со словами никогда не встретится,
всё живое и влажное, как детская простуда,
вечно рядом, вечно еле теплится,
словно у неверующего надежда на чудо.
|
|
Вилен ЧЕРНЯК, Вест-Голливуд, Калифорния.
Поэт и переводчик. Родился в 1934 г. в Харькове. В США с 2000 г. Автор книг: «Разные слова» (2006); «Памятные даты» (2009). Публиковался в альманахах: «Побережье», «Альманах поэзии», антологиях стихов поэтов США, периодике Украины и Израиля. Постоянный автор еженедельника «Панорама» (Лос-Анджелес).
|
|
2011 Черняк, Вилен
АКСАКАЛЫ
Среди песков чернеют скалы,
И солнце плавит небосвод.
Мы в этом мире аксакалы,
Носители седых бород.
Ишачий крик и щебет птичий,
И за барханами гюрза,
Нам всё едино. Наш обычай –
Сидеть, полузакрыв глаза,
В одной руке с пиалой чая,
Другою четки теребя.
Мы никого не замечаем,
Но видим всё вокруг себя
И слышим тоже. Разговоры,
Что стариков мудрее нет.
Но здесь, под глиняным забором,
У нас не просят дать совет.
Никто не спросит виновато,
Взывая к сердцу и уму,
Чем явь безбедная чревата
И сны тяжелые к чему.
Настанет день, и смолкнет шепот
Про нашу святость и про ум,
И наш тысячелетний опыт
Песками занесет самум.
А глинобитные дувалы
Падут, как падает слеза.
Мы в этом мире аксакалы.
Сидим, полузакрыв глаза.
2011
ЦВЕТЫ В ПУСТЫНЕ
По утрам прозрачный воздух стынет,
Ветры океанские сквозят.
В Южной Калифорнии пустыня
Зацвела, как ровно год назад.
Люди по фривеям запыленным
Мчатся, созерцая этот вид.
А пустыня светится зеленым
Желто-красным весело горит.
Если вы не верите, проверьте,
Убедитесь, сами побывав!
Кто его назвал Долиной смерти,
Этот край цветов и свежих трав?
Только знайте, есть всего неделя,
Может, чуть поболее одной,
И уже к пришествию апреля
Выжжет их текущий с неба зной.
Целый год, пока настанет снова
По весне цветам пустыни срок,
Будет кактус в роли часового
Охранять лишь камни да песок,
Будет ждать весну с ее дождями,
Долгожданной влагой с высоты.
И опять улягутся коврами
На песках недолгие цветы,
А увянув, вспыхнут непременно
Через год, как было много раз.
Пусть же будет новь благословенна,
Каждый год, при нас и после нас!
2011
|
|
Лия ЧЕРНЯКОВА, Милуоки, штат Висконсин
Поэт, автор песен. Родилась в Харькове. Окончила Харьковский Государственный Университет. Автор сборника стихов «Записки на сфинкском». Участник поэтических фестивалей и бардовских слётов в Америке и Украине.Член клуба писателей Нью-Йорка и КСП-Мидвест.
|
|
2011-Чернякова, Лия
ЕСЛИ
Мы, цикады конца и начала бессмертных дней. Ты жена моя, дочь моя, мать - человечья речь. И когда нашу легкую глину сжигали в огне, Твои губы сложились в улыбку, которой не сжечь! И. Кузьмин
Если дважды войдешь в эту речь, ты останешься в ней От корней до болотных огней, До скончания дней, От дрожания тени В молитвенной пляске затмений Под прищуром пращи До базарного свиста камней.
Если врежешься в речь словно врач вскрывший рану, как враг, От пуховых перин, Перебравшийся к треску ребра, Если звон серебра Променял на змеиную кожу Той улыбки с которой уже не дожить до утра,
Если в речь словно в раж, словно в рай, Словно в страх немоты, С каждой цыпочкой буквочки Переходящей на ты Не цепляться за голую суть, Захлебнувшись звучаньем И дознаться до сна, до отчаянья истин простых,
Если дважды войдешь, если речь в твои вступит права, Как трава, пробивая бездоние рта или рва На безумном ветру не соврать. Не сорвать даже вздоха Той, в чьем яблочном омуте Золото глаз воровать.
ЧАД И КИТАЙ 1 (над Китаем)
Твой Китай прорастает в меня аки тайна, оплетает корнями, маня от скитанья к скитанью Пробивает Великий Дыхательный Путь, как бамбук, там, где звук застревал шелкопрядом. "это близко" – щекочет – "мы рядом". Прикоснемся мечтами друг к другу (молчу: "мне тебя не хватает", осыпаясь пыльцой бледнолицых осколочных солнц). И когда угасает сознанье, окатив чередой эмигрантских цунами – за волною стена, за стенаньем признанье – прибивает к листу белоснежным, безжалостным взглядом: "вот, любовь моя, боль твоя, что еще надо?" И больше не помня зачем, я ломаю булавку как жизнь над его головой, и взлетаю стрекозой, бирюзою, лечебной грозой Над Китаем.
2 (про Чад) Прочитает про Чад, Причитает, и снова читает. Те, кто в двери стучат – нищета, не чета, ни черта им не ответит. Укроется пледом. Покроется льдом, Словно озеро, на заре, Заговорщицким ртом Перекатные слоги с трудом, Словно в детстве глотает, Словно слезы сосулек Срывается. Не хватает Только фляги под сердцем, Не крыльев – плаща за плечами, Где толкутся, пророчат, кричат, Но не помнят: в начале... Бледным росчерком чайки, Двух вздохов в ответ не связав: Это... не было... Было. И небо закроет глаза.
ДЕРЕВО-ДЕРЕВО
Дерево-дерево, детство в твоей коре Не один прогрызло подземный ход, И когда на заре ветви твои в серебре, Листья твои о добре не читать легко. Далеко сквозь рассветное молоко – Это дерево-зарево так обнимает меня, Что любой дурак Иваном кричит из огня: Ах, на что променял, Не на дуб ли, граб ли, Грубый какой баобаб, Видишь, корни таращат бельма-узлы, Кривы что твоя судьба. Это, губы доверив губам, Закипает небесная прядь Птичьим криком – Леса горят. --- Каждый страшный пожар, Факир, пожиратель надежд и шпаг, Нас как слезы слизав с ножа, К неверным следам припав, Заползает всё глубже в чащу К молчащему естеству, Выгрызая из глотки звук. --- Это дерево-дудочка, флейта в одну дыру Этой муки и музыки рвущихся, темных струй Подберу ли хоть ноту, хоть ключик к скрипучей гамме Под водою зовущей в Гаммельн. --- Под ногами уже не небо горит – трава, Оригами слагает, морские узлы в кружева Заплетает – не волосы, водоросли целовать, Слезы лить. Легче лилий, метелей, сорванных с диких плеч, Что молили, хотели от злой судьбы уберечь. Не спасли. И теперь не сумеют ни мир, ни меч Разделить. Два сцепившихся – око за око – Толедских ножа, Опьяневших от танца – Как кровь откровенья свежа На холодных опилках, где намертво – Не продолжай – Вновь срослись. --- Это слово тяжелой уловкой с пометкой "love" Это соло на флейте уже не возьмет Крысолов, Это солоно, сонно легла в тетиву стрела – Прочь от рук. Это самая страшная нежность с помаркой "не" Это песнь голосов на дне, и вода над ней –
Этот свет, который погаснет в чужом окне поутру.
|
|
Софья Шапошникова
ШАПОШНИКОВА, Софья Сауловна, Беэр-Шева. Поэт, прозаик. Род. в Днепропетровске в 1927 году. Окончила Одесский университет. Работала в Краснодаре и Одессе преподавателем русской литературы. После – в Кишиневе, редактором отдела прозы журнала «Днестр». В Израиле – с 1992 года. Автор 9 сборников поэзии: «Предвечерье», «Миг до зари», «Потревоженный день», «Общий вагон», «Ливни» (издательство «Советский писатель») и (изданы в Израиле) «Вечерняя книга» и ее второе дополненное издание, «Гений в плену или в плену у гения» и «Листая жизнь свою». Автор более 20 книг прозы: «Досрочный выпуск», «В погонах и без погон», «Снегопад в октябре» (издательство «Советский писатель, Москва»), «После полуночи» (издан в Израиле) – романы; повести и рассказы: «Парашют не раскрылся», «Встречные ветры», «Благополучный исход», «Дом над катакомбами», «Конец тихой улицы» и др. Печаталась в журналах Москвы, Ленинграда, Кишинева. Лауреат Всесоюзного конкурса Союза писателей СССР. Переводы на польский, украинский, молдавский. Была членом Союза писателей СССР, член Союза писателей Израиля.
|
|
2011-Шапошникова, Софья
Я СТАРШЕ СТАНОВЛЮСЬ, ДУША – МОЛОЖЕ
* * *
В душе просторно, как в природе.
Всё, что случайно, отошло,
И, отдавая в мир тепло,
Душа не ищет, а находит.
И бескорыстие храня,
Она становится богаче,
Не ждет капризную удачу,
А просто рада свету дня.
ЧТО ЕСТЬ ЛЮБОВЬ
Любовь не сон. Не страсти бред.
Любовь – страданье за другого
И рвение спасти от бед,
И неистрепанное слово.
Любовь есть неудобный мир,
Она – мучительное счастье.
А для кого-то – праздник, пир,
Пускай на месяц – ты в нем властен.
Но только жизнь пойдет на спад,
Ты до конца познаешь цену:
Любовь – двоих особый лад,
Нерасторжимый и нетленный.
* * *
Неразлучны мы с тобою,
Наши годы бьют в набат.
Озаренные любовью,
Мы ранимы во сто крат.
Поражает тело старость –
Постареть бы и душе,
Чтоб смертельная усталость
Не пугала нас уже.
Но душа-подросток с нами
Так полна, светла, горька –
Нерасчетливое пламя
В холодеющий закат.
* * *
Ты понимаешь, это не зима.
Ее приметы внешние – лишь малость,
Пусть в теле от гнилой зимы усталость,
В душе по-молодому кутерьма.
Дуэт звучит – о чем же нам грустить,
Дуэт звучит, а сердце вторит стуком.
Какая тут зима, какая вьюга,
Коль тянется сиреневая нить
На высоте божественного звука!
ДЕТСКИЙ ДНЕВНИК
Он был опасен, мой дневник,
Как отраженье общих бедствий,
Как обобщенный детский крик,
Как обличающее детство.
Когда в тифу, в ночном жару
Пошла с тетрадкой обреченной,
Чтоб превратить ее в золу.
Я лишь вздохнула облегченно.
И смерть не будет мне страшна,
Не подведу случайно близких
И в потаенных черных списках
Их не возникнут имена.
Пол выгибался подо мной,
Уныло кланялись колени,
Быть может, это шар земной
Устал от жертвоприношений.
Мне жаль сейчас мою тетрадь,
Как фотографии былого,
Но если б надо выбрать снова,
Я снова предпочла б сгорать.
В ИЮНЕ СОРОК ПЕРВОГО
Как упоенно дети спят!
Семейство тесное опят
Упругих и русоволосых –
Обыкновенный детский сад.
Спят на террасе – в летний сад
Трав усыпляющий настой,
Неповторимый дух сосновый –
Щекой к подушке, а рука
Ладошкой розовой открыта
Для тихой ласки ветерка.
…И небо мирное пока.
Все живы.
И уже – убиты…
* * *
Упасть на сено. Запахом зайтись,
Как плачем. И не сразу раздышаться –
И все мечты, наверное, свершатся,
И облаком укроет плечи высь.
Сухих травинок, каждого цветка
В отдельности руками не коснуться,
Обнять всё разом, сладко задохнуться,
И пульс земли услышать у виска.
МОЛОДОСТЬ, АНГЕЛ – ХРАНИТЕЛЬ
Ты на каком повороте
Бросила руку мою?
Ангел-хранитель без плоти.
Я от тебя отстаю.
Ты хоть взгляни ненароком
В эти надслезные дни,
Горькое это «далеко»
Молча крылом осени.
Разве не связаны нитью
Отблеск седой и звезда?..
Молодость, ангел-хранитель,
Не изгоняй из гнезда.
В ДВА СЕРДЦА
Какая тишина окрест,
Как непорочно сини выси,
Как прочен мир, как независим
От человека и небес!
И вечен хлеб и вечен дом,
И вечны в этом доме дети,
Как вечен белый свет на свете.
Но что-то прохудилось в нем.
Вбирает взгляд в одно мгновенье
И дрожь предсмертную листвы,
И колосков недоуменье,
И оторопь травы.
И хочется к земле припасть,
И отогреть, и отогреться,
И вместе биться с ней в два сердца,
И остро чувствовать: я – часть.
КОГДА – НИБУДЬ
Когда-нибудь закончатся раздоры
И войны,
И люди на людей подымут взоры
Спокойно,
С приятием, без всяких подозрений,
Неверья,
И будут среди них простак и гений,
Наверно.
И будет город чист, широк и светел,
Как парки,
И девочка в тогдатошнем берете
Пройдет под аркой,
Построенной в знаменованье мира
Навечно...
...Представила – и не темно, не сиро,
И всё по-человечьи.
|
|
Владимир Шаталов
ШАТАЛОВ, Владимир Михайлович. Поэт, художник. Родился в 1917 г. в Белгороде, Россия. Образование получил в художественных институтах Харькова и Киева. С 1943 г. находится на Западе. Жил в Германии, под Мюнхеном, получив статус Ди-Пи. В 1951 переселился в Филадельфию, США. Печатался в ежегоднике "Перекрестки" (1977-1982), в альманахах "Встречи" и "Побережье". Представлен в антологиях зарубежной поэзии "Вернуться в Россию – стихами. 200 поэтов эмиграции" и "Мы жили тогда на планете другой". Вместе с поэтессой В. Синкевич издал в 1992 г. антологию поэзии второй эмиграции – "Берега". Являлся действительным членом Американской Национальной Академии Художеств и получил звание "National Academiсian", а также членом Американского общества акварелистов и др., участник многих персональных и групповых выставок. Умер в 2002 г. в Филадельфии.
|
|
Владимир Шаталов
ШАТАЛОВ, Владимир Михайлович. Поэт, художник. Родился в 1917 г. в Белгороде, Россия. Образование получил в художественных институтах Харькова и Киева. С 1943 г. находится на Западе. Жил в Германии, под Мюнхеном, получив статус Ди-Пи. В 1951 переселился в Филадельфию, США. Печатался в ежегоднике "Перекрестки" (1977-1982), в альманахах "Встречи" и "Побережье". Представлен в антологиях зарубежной поэзии "Вернуться в Россию – стихами. 200 поэтов эмиграции" и "Мы жили тогда на планете другой". Вместе с поэтессой В. Синкевич издал в 1992 г. антологию поэзии второй эмиграции – "Берега". Являлся действительным членом Американской Национальной Академии Художеств и получил звание "National Academiсian", а также членом Американского общества акварелистов и др., участник многих персональных и групповых выставок. Умер в 2002 г. в Филадельфии.
|
|
2011-Шаталов, Владимир
* * *
Всё просто
обыкновенно всё
теперь вдруг кажется –
и росстани и прошлое как остов
несбывшегося
и отблески закатов
в зачерненных сажей
разбитых стеклах окон
в развалинах пристанищ
лиц перемещенных.
Так просто кажется
огонь пожарищ
людей мятущееся стадо
вот лишь дорог поменьше стало
чтобы дойти к России.
То годы проходили.
То снеги заносили.
Сегодня первое число
будто месяца первого весны.
Неважно ведь какой и где неважно.
Только хочется чтоб в каждом
кто не забыл еще цветенье жизни
чтобы оно отозвалось.
Но вот не каждому быть живу:
всё просто ведь
когда осколками стекла
полосовали жилы.
Вспомнить даже странно
облака и синь, степные ветры
и сверстников с глазами –
цвета веры.
СМЕРТЬ МАТЕРИ
Который час?..
Ни стрелок и ни числ,
ни событий и ни встреч.
На перекрестках тишина.
Луна.
А вспомнишь – закричишь,
как кричат в разломах стен
без дверей, без окон и без крыш
в пустоты улиц, площадей,
в обвал обугленных камней,
и в гнев и в месть,
в огонь и в боль,
и в ночь, и в снег.
Кричу.
И слушает одна –
та, что недвижными глазами
смотрит мне в глаза.
Нельзя назад.
Который час?..
Ни стрелок и ни числ,
ни событий и ни встреч.
Все поезда ушли.
Кричу.
Кричу стихи.
ПОСЛЕ СОНАТЫ ШОПЕНА
О. В.
Шорохи листьев.
Недошедшие письма...
Безмолвие улиц,
безмолвие стен
и лица,
до боли знакомые лица
тех,
кто ушел далеко, насовсем.
Всё узнаю и всех слышу
и словно где-то, и словно нигде –
рассвет над пылающей крышей
и мертвая тишь площадей.
И больше нет ничего,
никого –
только ветер,
ветер один,
где потерянный день,
где сбылись все прощанья,
где не сбудутся встречи
в безмолвии улиц,
в безмолвии стен.
Недошедшие письма...
Шорохи листьев.
* * *
Виктору Урину
Всё случается
в непогоду.
Что случается
в непогоду...
Чайник поставишь и чаю
в кружку нальешь с медом
торопливый глоток выпалит нёбо
ругнешься на одном из шести материков
голубой планеты
и где-то
в городе без названия
на улице без названия
откликнется отзвук
в будни оползающего века
где ты
где я
только затерянные образы
оставшиеся от тех, что на заре розовой
в кудряшках цвета пакли
бежали вдоль реки
а вокруг пахли
цветы
медом
Но всё случается
в непогоду.
|
|
2011- Шаталов, Владимир
|
|
Дмитрий Шаталов
ШАТАЛОВ, Дмитрий, Оксфорд. Поэт, лингвист, переводчик. Родился в Липецке в 1985. Окончил Воронежский университет. Аспирант Оксфордского университета. Публикации в антологии «Отзвуки небес», СПб., в журналах «Побережье» (США), «Мосты» (Германия) и др.
|
|
2011-Дмитрий Шаталов
ШАТАЛОВ, Дмитрий, Оксфорд. Поэт, лингвист, переводчик. Родился в Липецке в 1985. Окончил Воронежский университет. Аспирант Оксфордского университета. Публикации в антологии «Отзвуки небес», СПб., в журналах «Побережье» (США), «Мосты» (Германия) и др.
ФИЛИПП ШЕРРАРД (Philip Sherrard)
1922-1995
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Бездушное и бездумное использование природных ресурсов неизбежно приведет к глобальной катастрофе. Экологический кризис – лишь следствие кризиса духовного, неспособности увидеть, что наш мир – не груда материалов, а живой, дышащий организм. «Если Бога нет в крупице песка, Его нет и на небе». Так считал Филипп Шеррард, английский писатель, философ, богослов, поэт и переводчик. Хотя он родился в Оксфорде, научной столице Великобритании, в своих книгах (а их более тридцати) Шеррард говорил о разрушительности науки. Разочаровавшись в научном прогрессе, он обратился к религии: в пятидесятых годах он посетил Афон, а через шесть лет принял православие.
Интерес к греческой культуре возник у Шеррарда после второй мировой войны, когда он проходил службу в королевских артиллерийских войсках в Афинах. Безумная жестокость войны стала темой его первых поэтических произведений. Он переписывался с известными греческими поэтами и писателями – Кавафисом, Сикелианосом, Гатсосом и Сеферисом – чьи стихотворения он перевел на английский язык. В течение многих лет он также переводил (совместно с митрополитом Каллистом Уэром и Джеральдом Палмером) греческое Добротолюбие – собрание важнейших духовных произведений древних православных авторов. Филипп Шеррард руководил Британским Институтом в Афинах и читал лекции по истории Православной Церкви в Королевском колледже Лондона. В 1959 году он купил заброшенную шахту на греческом острове Эвбее и засадил ее деревьями. Впоследствии Эвбея стала постоянным домом писателя, который жил здесь без электричества и телефона.
В СТАРОЙ ТРАПЕЗНОЙ
Ушли монахи и паломники,
и в старой трапезной
остался я один.
Как свечки, тонкие,
в одеждах сине-красных,
со стен святые смотрят
который век без сна.
Я за столом один,
на каменной скамье
прохладно и уютно,
и на столешницу из камня
кладу я голову,
чтобы в горячий полдень
остыла кровь моя.
Я говорю «один»,
но разве одинок
тот, с кем апостол Павел,
святитель Николай
и седовласый старец
чудесник Иоанн,
что беса обратил в скалу
и в море утопил?
И разве одиночество мне страшно,
когда со мною,
в долгополых рясах,
незримые свидетели былого,
чьи руки, так же, как мои,
лежали на столешнице
и согревали камень?
Тут всё проникнуто
их бестелесным духом.
Изведав долгих мук,
узнал я, наконец,
что лишь в уединении
не одиноки мы.
Не помня этой правды,
роимся мы, как мухи
в лавчонке мясника,
и ничего не слышим –
нас крики оглушают,
и ничего не видим –
нам спины застят свет,
и как огня страшимся
единственного средства
от одиночества.
Немногие из нас
теперь осознают,
чему учили мудрецы:
что слух тончает в тишине,
а глаз во тьме остреет.
Благая мудрость эта
неслышно воспаряет
из тьмы уединения –
так поднимаются
из темноты земли,
танцуя танец жизни,
святые эти старцы.
И я сейчас бы рассказал
о том, что начинаю находить,
чуть прикоснувшись к лону
бездонного уединения, –
но тут вбегает
с побеленного двора
какой-то мальчик
и на секунду замирает на пороге,
освещенном солнцем,
и тащит с грохотом ведро
по каменному полу,
чтобы колодезной воды набрать
для обессиленного мула.
Перевел с английского Дмитрий ШАТАЛОВ
|
|
НОЧНЫЕ ПОЕЗДА
За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство
На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе
Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый
Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони
Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.
|
|
***
В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.
Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.
Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.
Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.
И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...
|
|
СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА
или
Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года
1.
Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.
Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.
Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.
По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...
Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.
2.
Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.
В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.
И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.
2009
|
|
***
Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.
И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.
|
|
***
Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.
Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.
|
|
***
Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.
Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.
Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.
Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.
|
|
***
Жизнь – трезвая особа, у неё
Аскеза… Доверительное с нами,
Проигрывает в красках бытие,
Ознобно занавешенное снами.
В рефлексию луны вовлечены
Ушибленные ревностью… При дошлом
Взгляде вперёд, явь усыпляет – сны
Закупоренных в непроглядном прошлом.
Под лунным снегом, саду нелегко
Висеть в пространстве, высекая в высях
Рисунок звонких веток… Далеко-о
Уходят от себя в промозглых мыслях.
Сад свит из сновидений – на свету
Былых теней… Пятнашками взыскуем,
В блаженную, для женщин, слепоту
Мир погружаем с каждым поцелуем.
Зайди в мой сон, пройди его. Зрачок
Притих под тёплым веком… Только, узник
Пустого сердца,
гений, одинок, –
Единственный, по совести, союзник.
|
|
***
В «Овидиевых тристиях» творим,
Классически суров, могучей кладки,
Из вечности окуклившийся Рим,
Запахиваясь в каменные складки,
Вмурован в мир… Шибающий огнём,
В кремневую брусчатку, словно бурей,
Вбит, в мелосе металла, мерный гром
Орлами обитаемых центурий,
Чьи устремленья перспективу рвут, –
Пока, несом к предательству толпою
Убийц, смертельней – спрут, брутальный Брут,
С кинжалом под кромешною полою.
В крови гиперборея растворим,
Рим, обряжённый в вечную порфиру, –
Грядущего застрельщик… Третий Рим,
Не снявший грима схимника и миру
Явивший куполов густую зернь, –
Тучнее: здесь, отлучена от неба,
Как и у Колизея, – злее чернь,
Неисцелимо алчущая «хлеба
И зрелищ!». Разминувшись на мосту
С ней, с Мессалиной, не пеняй ей: узы
Незримого родства – здесь крепче.., у
Неё – взгляд деклассированной музы,
Свежо приобнажающей резцы…
Жизнь каплет древним млеком на страницы,
Спелёнутая в вечные сосцы
Отвесно бдящей, пристальной волчицы,
Чей желторотый Рим – апофеоз
Роскошной возмужалости. Признаться,
В акустике его метаморфоз
Есть с вечностью кому перекликаться…
|
|
***
Памяти Иосифа Бродского
В помрачении «дикого» пляжа.., та,
Наводняя телесным кишеньем зренье,
С безразличием к пеплуму, нагота –
Это, в просверках охлоса, отчужденье
От среды, чьи филиппики не бодрят…
Влажно морем подмечено, для упорство,
Как с ленивой заминкой отводят взгляд,
Не дичась золотистой роскоши торса
Близлежащей сирены… Кому с руки –
Индивид вне себя? И, в подтексте иней,
О любви, эволюции вопреки,
Поют с голоса (спектр модуляций…) Синей
Бороды… Погружаясь в себя, коллаж
С персонажами Данте, при дешевизне
Пыльных ассоциаций, пустеет пляж –
Честный задник простой, одноактной жизни,
Добавляющей грустных белил виску
И, в виду незабвенного Петербурга,
Закрывающей занавес по кивку
Демиурга
с претензией драматурга…
|
|
***
Урбино Фолли
За Генуей, в барашках волн, едва ль
Приветлива об эту пору, снова –
Осенняя, вам отвечает даль
Пустым, прозрачным взглядом птицелова,
Поддразнивая желчь.., и неспроста,
Промозгла, не предмет парадной оды,
Окрест её сиротства, пустота
Соцветья вымывает из природы,
Чьи, в изложенье жизни сей, глаза
Обращены в себя. И, сбив дыханье,
Что, обрекая ностальгии, за
Студёным оседаньем в подсознанье
Ненастной сини, прячущей свои
Фантазии от взора щелкопера?
Чем, отражённый тишиной в крови,
Настойчивее приворот простора,
По сути, соглядатая в душе,
Тем всё мрачней, к язвительности Гафта,
Пролившись в мелководные клише,
Залив – цезура плотного ландшафта.
При аскетизме черт, его окрас,
Простреливаем чайками, – бледнее,
Как смерть… Но «то, что убивает нас
(По Ницше), нас же делает сильнее…»,
Чтоб внять в краю задумчивых снегов,
О чём (смеясь иль плача, всё едино…),
За дли-инной анфиладой холодов
Поёт урбанистический Урбино…
|
|
***
В сердце, в ветхой мишени, саднит от стрелы
Протагона с тугим колчаном… За любовью –
Грёзы, слёзы, неврозы. Кому не милы
Её милости, в горьких сомнениях, с кровью
Отрывают от сердца её, за свои
Заблужденья платя сединою… С годами
Склонность к сумеркам, не унижая любви
Браком, – всё искупительней в этом бедламе
Мегаполиса. Сколько окно ни гори,
Непробуднее улица, ибо по мере
Темноты сплошь наращивает фонари,
Предаваясь безделью, пока в атмосфере
Безмятежность.., и – лень бросить лёд в виски, лень
Взять газету. В недавнем повеса – на совесть,
Оттеняя свою безупречную тень,
Человек погружается в сплин, обособясь
От себя же, привычно, как прежде, топя
Иски к сущему в виски. И, словно бы в судный
Час, он, скоропостижно заставший себя
В умозрительном зеркале, – видит приблудный
Образ третьего лишнего… Резок и ржав
Голос правды, какой её редко рисуют,
Ведь последнюю осень, от жалоб отжав,
Не ему, допивая свой чай, адресуют.
Но едва, ароматно, дыханье от уст
Феминистки с сугубой неприязнью к узам, –
Выпрямляется воля к «сотворчеству»: вкус
К авантюрам, настойчивый, движет искусом…
|
|
***
В Израиле жить –
над судьбой ворожить,
Над страхом смеясь
и склоняясь над бездной.
В Израиле жить –
никуда не спешить,
Здесь дата рождения –
дата приезда.
В Израиле жить, а не просто бывать,
Научишься сразу и вдруг колдовать.
Здесь каждый умеет и каждый творит,
И каждый здесь с Богом на Ты говорит.
|
|
***
Живи, мой народ...
Над потерянным домом
Звезда закатилась и снова взошла.
Пусть будет тепло тебе в мире огромном,
Пусть светом серебряным станет зола.
Живи, мой народ, не однажды казнённый,
Живи, побеждая всё зло – добротой.
И встанет из пепла мой мальчик сожжённый
И вдруг улыбнётся улыбкой живой
|
|
***
В разгаре истории мрачной,
Где прошлое зло не ушло,
Земля моя стала прозрачной
И лёгкой, как птичье крыло.
Земля моя – птица ночная,
Вспорхнёт и исчезнет во мгле…
Над белым пространством Синая
К рассыпанной в небе золе
|
|
***
Саше Баршаю
Сердце моё на Востоке,
И на Востоке я.
Здесь кружится ветер высокий
Над нежной зимою звеня.
Здесь празднует долгое лето
Конец любовей и снов...
Я – на земле, согретой
Верой своих отцов.
Я живу на Востоке,
И сердце моё здесь,
И куст расцвёл синеокий –
Скалам в пустыне весть,
И серебро колючек
Легко вплетается в песнь.
И вся земля эта рыжая,
Вся эта земля – моя!
Сердце моё на Востоке
И песни мои, и я.
|
|
ИВРИТ
Он стал родным .
И в этом торжество.
Ведь он язык народа моего.
Он – суть от сути.
Верный знак любви,
Он – смысл письма, он у меня в крови.
|
|
***
Многие лета и многие воды
Огненным ветром насквозь просквозит.
Нет ничего драгоценней свободы –
Счастьем окатит,
Любовью сразит.
Так бы слоняться по белому свету,
Может быть, к странникам время добрей.
И рассказать про волшебную эту
Землю мою в середине морей.
|
|
ЧИТАЯ ПСАЛМЫ ДАВИДА
Оставлю страхи в стороне,
и вновь прочту псалом.
Певец –
он думал обо мне,
он защищал мой дом.
Вот буковок волшебный строй,
целебный сговор слов...
Кем я была ему?
Сестрой?
Лозой его садов?
Теперь сомкнётся вечный круг,
и в нем ладонь моя,
и Божья длань, и царский звук,
и тайна бытия.
|
|
***
Памяти Илана Перельмана,
8-летнего мальчика, погибшего
во время теракта в Иерусалиме
И где был взрыв,
там вырастет трава.
Детей погибших не вернуть вовеки.
И от печали тяжелеют веки,
И стыдно, что осталась я жива,
И нет исхода вековой тоске,
И вновь молчит всевластный небожитель.
Пусть жизнь моя висит на волоске,
Но как мне защитить детей своих,
скажите?
|
|
***
Шошане Левит
Какой январь – любви предтеча,
Холмов янтарных торжество
Зима моей российской речи,
Весна иврита моего.
Двойной словарь судьбы единой,
Неразделимых азбук круг –
То лепет слышу лебединый,
То дразнит тайною старинной
Гортанный, непокорный звук.
Своей дороге не переча
И злого не боясь огня,
Живу.
Пусть вечно два наречья –
Два ангела хранят меня.
|
|
***
Валентине Синкевич
О, этот дождь благословенный
Пронёсся над моей вселенной,
Над личным садом сентября.
И показалось, что не зря
Я в этих переулках малых,
В горах горячих, в белых скалах
Живу.
И сонная заря
Мне улыбается,
как будто
Вовек не кончится ни утро,
Ни жизнь, ни песня снегиря.
|
|
***
Саре Горенштейн
О, женщин имена – то Анна, то Марина!
Их солнечная суть, морозная краса,
Дыхание земли, и привкус розмарина,
И лёгкий холодок, плывущий в небеса.
Прислушайся к векам – звучит Сафо, София,
В них тяжесть тишины и влажность росных нив,
И судьбы всей земли, и всё лукавство змия.
О, женщин имена – слиянье и разрыв.
История плывёт– круги её жестоки,
Но музыка слышна – то Леа, то Рахель,
И в этих именах любви моей истоки,
И Божий глас звучит над горечью земель
|
|
***
Это солнце так снижалось,
время длилось,
это жимолость и жалость,
Божья милость.
Это сердце колотилось –
так ли бьётся
серебристое ведро
о дно колодца?
Это жаворонок, музыка-жалейка,
воронёнок большеглазый,
грудь и шейка.
Цвет вороний, воздух жаркий,
рук дрожанье,
это милого встречанье-провожанье.
Это воздух еле видимый над нами.
Что мне с этими желаньями и снами,
что мне делать с ними,
милостивый Боже,
что мне делать с этой нежностью и дрожью...
|
|
***
Мой детёныш, мой брат, мой товарищ,
Нас не птичья ли нежность свела.
То, что прожито – век не поправишь,
И свечу унесли со стола.
Дождевые летят переходы,
И звучит отправленья сигнал.
Пароходы плывут, пароходы
В темноту, что встаёт из-за скал.
И слепят голубиные линзы,
Осветив наготы белизну.
И сплетаются две наши жизни
На секундную долю одну.
|
|
***
Любовь моя – ныряльщица за жемчугом,
Что в этой глуби – радость или смерть?
Как мне легко желать, смеяться, сметь,
И больше ничего – быть только женщиной!
Не разрывать кольца, да и к тому ж,
Чем больше доброты, тем больше силы,
И кто мне ты? Ребёнок или муж?
Такая нежность, Господи, помилуй.
|
|
***
Совсем нежданный и совсем непрошенный,
Как тайный ангел, между двух планет,
Такой далёкий и такой хороший мой,
Держу в ладони что-то, чего нет.
Похоже на хрустальную горошину,
На льдинку, что не тает под лучом...
Нежданный мой, несуженный, хороший мой,
Как ветер, прилетевший ни на чём...
|
|
***
Обступили сосны жизнь мою,
тянутся стволами – ввысь, –
к небытию.
Ветви, словно крылья,
в солнечном лесу,
пятна света,
как узор судьбы у лани на боку.
Мои годы-лета потихоньку вертятся
на сосновом вертеле,
я теку по кольцам летописи
от ствола к стволу.
Дай, Господь, мне милости, на моем пути.
Дай, Господь, мне малости, – путнику в тени.
Чувствую усталость в вечном том лесу.
Отдохнуть б ступням моим
на игольчатом ковре.
Мысли мои падают от небес к земле.
Ты благослови меня, в странном том бору,
дай мне силы следовать,
дай мне силы веровать,
и молитву древнюю я не оборву…
|
|
УЧЕНИК ХИРОНА
Смесь сапфиров, бирюзы, опала
подарил Хирон бессмертный
Фениксу – глаза из солнца.
Мчится осень табуном из листьев.
Пятна на боках у скакунов,
как отраженье неба.
Лишь один наездник – мальчик-лето –
зрячий, молодой мужчина.
Ветер, ветер, от копыт до гривы,
не играй с девчонкой, осень – плодоносит.
|
|
***
Поль Элюар.
Париж.
Дождя аллюр,
деревьев миражи.
Над Латинским кварталом
пахнет воздухом талым,
шепчет жёлтая музыка
небылицы про Музу.
За окном – акварельное небо,
и каштан распускается
почками нового века.
Брат мой,
поэт французской столицы,
в городе моём, Филадельфии,
нет улицы с твоим именем.
Только на полке гнездится
томик стихов, как птица.
|
|
ЖЁЛТАЯ ГРУСТЬ
Город.
Вечер.
Дуги фонарей, как плечи,
держат белый город вечный.
Столики в кафе,
тени на стекле,
снег разлуки в январе.
Скачет пламя в преисподней,
пляшет кофе над жаровней,
пахнет сыром,
лёгким дымом.
Шарф, подаренный тобой,
светит жёлтою судьбой.
Отпусти мой вздох на волю,
из петли кадык на горле.
|
|
***
Крылатый конь томится жаждой
в филадельфийском летнем дне,
слетит с серебряной гравюры на стене
в компьютера мерцающие краски.
Проскачет сизым, хладным полем
и будет пить голубизны экран.
Нажав рассвета клавишу тревожно,
он вызовет к себе табунный стан.
Заржав, галопом, отзовутся кони,
пришелец им ответит на скаку,
отдаст свободу крыльев высоту
за ласки кобылицы масти черной.
|
|
CAFÉ «NEWS» IN MIAMI
Над огромным платаном
на скатерти самобраной
гнездится разрезанный помидор
с французским сыром «Луидор».
На тарелке – рисунок жар-птиц
среди листьев салата и устриц.
Веером хлеб разложен невинно
у чашки с пенящимся капуччино.
Глазеют на мир осмысленно
два чёрных зрачка-маслины.
Из-под брусничного сока подливы –
длинный язык –
кусок красной рыбы.
Фрукты лежали отдельно:
дыня, арбуз, манго и сливы.
Над деревом птицы-синицы
сверху еду просили,
блюзово пели про небесные сини.
Старались они неспроста
от клюва и до хвоста.
|
|
МАЙАМИ
Я лежу на пляже, –
в небе чайки пляшут,
солнце как из меди,
ветер шёлком млеет.
На песке мне черти
обжигают тело.
Воздух плавит мысли –
за плечами – вечность…
|
|
В ФРУКТОВОЙ ЛАВКЕ
Может, купить наудачу
у продавца без сдачи
персики и бананы,
чтобы тобою пахли?..
Цвета красного золота
в ящике спелые яблоки,
как щёки лица румяного.
Сливы-глаза голубиные
синью меня голубят…
Черникой зрачки чернит…
Груди твои, как дыни,
при луне лимонно-дымной.
Губы распахнуты дольками
сочного апельсина.
Ева-Богиня-Кощейка!
Куплю всего понемногу,
на белую скатерть поставлю,
пусть прилетают птицы.
И мы попируем с тобою.
|
|
***
Когда солнце уходило спать,
твоя рыжеволосая голова
клонилась на мои плечи огнём
и оставалась в моих ладонях.
Цвет твоих волос обжигал меня,
руки мои согревались
и перебирали соломенное пламя.
Огромное солнце опускалось в тишину:
я вполголоса шептал,
чтобы не разбудить тебя.
Это было давно, очень давно,
ты была одета в лёгкое платье,
как парус на ветру.
Я ушел…
Я ушел…
Я ушел…
Кто подаст тебе прохладную воду по утрам,
чтобы омыть золотое лицо?
Кто подаст тебе горячее молоко –
цвета твоей кожи?
Кто подаст тебе апельсин
цвета твоих рыжих волос?
Кто-нибудь…
Кто-нибудь…
Кто-нибудь…
Другой…
|
|
ЧАЕПИТИЕ
Впустить покой,
как в сердце тишину,
гонять чаи
в раздумье самоварном,
с лимоном пополам
траву души закипятить
и надышаться ароматом.
На юге пью зелёный чай,
встречая Новый век отчаянно,
на севере – заварку чёрную из дальних стран,
прощаясь с памятью запаренной.
Как сладок мёда дух,
орешков хруст,
изюма мякоть.
Всё пахнет родины прохладой –
имбирь и мята, вишня и ромашка.
Мне б жажду жизни утолить,
и скатерть белую расправить,
и усадить друзей лихих,
ответив им на зов прощальный…
…Два-три глотка,
в прихлёб, взахлёб,
чтоб мой напиток долго, согревая, тёк
в горячий день,
как пульс, как пламя,
мне сердце жаром обдавая,
и горечь с утомлённых глаз, снимая.
|
|
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко.
Века летит по небу облако,
века витает на губах улыбка,
в которой рай, и ад, и яблоко,
и змий, и первое изгнанье,
и легковерные глаза Адамовы,
и яблонево райское познанье,
веками покрывающие шрамами
сердца и души. И улыбка
веками на губах витает Евиных.
И приплывает – уплывает рыбка...
Рай обретённый и потерянный.
|
|
***
Может, в этом есть нечто странное –
письма пишу в разные страны я,
разным людям пишу я разное
и их письма ко мне праздную.
Боже мой, как всё волнующе!
Прошлое, настоящее, будущее –
в рифму, в строчку и в строчечку:
сын родился, похоронили дочечку...
Что мне до этого. Что мне до этого!
Всё это строчечки не поэтовы.
Но нет. Мне житейское варево,
будто на небе великое зарево.
Малое всё – велико одинаково.
Всё именую в жизни Итакою.
Плыть нам всем вместе. Поэтому
Всё вдохновляет. Всё здесь поэтово.
|
|
РОДИТЕЛЬСКОЕ
Бабочка в окно влетела
сквозь стекло, на нём же села.
Мама, как-то между делом
посмотрела.
Это мне сегодня снилось.
Папа. Мама. Все мы вместе.
Лето. Утро. Время сбилось
или просто стало местным.
Бабочка в окно влетела.
На стекле остановилась.
Папа встал, два шага сделал,
а во мне сердечко билось…
Это время незаметно
возвращало землю, небо…
Только вас давно здесь нету…
Как вы? Что вы? Где вы? С кем вы?..
|
|
***
Доченьке Полинке
Первым льдом играет малая,
Не боясь о жизнь обрезаться.
Лёд. За ним – страна иная.
Заглядимся в мир, что грезится.
Пусть твердят, что это мистика,
Но, расплющив носик, я
Там смотрю в оконце льдистое,
На ту, что видит здесь меня.
|
|
***
Что за чудное виденье –
Жизни буйное цветенье:
Пароходиков гудки;
Соков грешных гон в крови,
Длящий этой жизни пытку;
Зверь, таящийся в тени,
Вызывающий на битву…
Не сойти б с ума с избытку.
Светлый ангел, охрани!
|
|
***
Мокрому снегу неможется в сентябре.
Но утром кажется,
что проспал всю осень.
Взгляд не остановить на Солнце.
На той горе
песок сыпучий.
Я люблю:
что сентябрь до бабы и дюж и ласков.
Чтобы осень своё прошла насквозь,
чтоб не осталось даже рядить во что
ветер,
хоть октябрь срывай с петель.
Женское тело нагое в рост:
никуда и не спрячешь свою нежность.
Что нам застрявший меж звёзд воз,
пока мы любим прилежно.
Что нам по осени счёт цыплят,
вот уж и осень шмыгнула белкою
в ветках верхних;
даже у Солнца из-под пят
уходит земля:
медленно и верно.
|
|
***
Уснуть мешали ветер и вода,
иль шлёпанцы соседа:
вот когда
нет дела до него, и потому
он сетует на это.
Не спешу
побриться на ночь, –
чистого белья
беспечность достаётся одному.
И снег, и молоко груди твоей:
причуда солнца, тень от наших тел...
Друзья и книги развлекали нас
ничуть не больше.
Впрочем,
тем милей,
коль вспомнилось и шарканье дверей
непригнанных, и отчество вина.
Иначе Рождество – всё снег да снег,
как будто выбираем по спине кровать.
Подобная тоска –
в остатках ужина,
где ложка на виду –
почти причина, тема для забот...
когда бы не последняя строка.
Когда ещё пойму в своём углу
хоть что-то, –
непременно, по углу
пригну страницу.
Помнил наизусть
напрасно прежде я:
ленивая слюна
наследия.
Вот так же плотен
пот
уснувшей женщины и снег в лесу.
...Возможна даже прихоть – думать вслух,
покуда жмётся комната к стеклу;
подробности сейчас, как рукава,
с локтей протёрты вдоль и поперёк;
отселе властвуют и пишутся стихи.
Легко, когда усталость такова.
|
|
***
Я ревновал тебя к Нему,
Как будто Он не твой Творец.
Жил и любил, словно в тюрьму
Сводил себя иль в цирк зверей.
Весь к телу твоему прильнув,
Не верил, не желал узнать,
Что осень, перейдя в весну,
Грядёт, по-новому грустна,
И ревновать придётся боль,
Что разъедает и меня.
Я размечтаюсь стать тобой
И впредь себе не изменять.
Как снег впитается землёй,
Как солнце пьёт себя в реке,
Так жизнь становится мелком
В моей,
в твоей…
Его руке.
|
|
***
Ты встречай меня хлебом-солью
в самом красном своём наряде.
В. Месяц, «Песня»
Что стрела – затупилась дорога,
Как в былине: где найдёшь – потеряешь.
Что же ты стоишь у порога
И меня узнать-не узнаешь?
Видно, рок тебе – да по небу громом,
И стрела твоя дугу не допишет...
Привечаю тебя пустующим домом,
Под дождями прохудившейся крышей.
А в домах у нас всегда хлебосольно,
На дубовых столах – чудо-скатерть.
Если любят, то – жарко и больно,
И целуют – единожды – насмерть.
Только время теперь семимильно,
Видишь, вороны уже – по-над полем,
И зерно-то в колосьях бессильно
Перед клювом, величаемым горем.
А далече, у царь-океана,
В чужедальних краях горько плачут,
Что ушёл ты так скоро и рано
За жар-птицею своей – на удачу.
Ты вглядись в меня, свет мой, дослушай,
Алы ленты да с хромом сапожки...
По лесам снуют совы-кликуши,
На душе скребут чёрные кошки.
Я одна тебя успокою,
Все ночны тревоги разглажу,
Чтобы нашей – певучей – рекою
Расплескалась – гладководная – ваша.
Доля дольняя привыкла к разлукам,
Но в очах моих – страшней да вольготней!
Привечаю тебя лазоревым лугом
На окраине, у хаты Господней...
|
|
***
Ревную тебя к тысяче глаз,
И дело даже не в цифрах: каждый – тысячекратен,
И к морю, которое видит тебя анфас,
И к горе, которой твой профиль под-статен,
И к голому ветру – из-за его наготы:
По руке, по плечу... Он тебе – по плечу, высокий!
И к горизонту, который с тобой «на ты»:
Жаркоголосый, горячий, огненноокий.
Ревную тебя к чужой молодости, к самой красоте,
А не к тому, кто красив или молод.
Почти как Нарцисс – к отраженью в воде
Луны, которой, словно серпом, распорот
Водоём. Ревную тебя к любви,
Потому что ни к ней, ни к тебе не нахожу рифмы...
Блажь или вздор? Как хочешь, так и зови
Этот корабль, бездумно идущий на рифы.
Ревную тебя к самому тебе:
К боли, когда болит, к грусти, когда тебе грустно.
Так любят то, что сокрыто – вовне:
Усердно, поборнически, искусно.
|
|
Марина Гарбер. «Между тобой и морем»

Марина Гарбер. Сб. стихотворений: «Между тобой и морем», Нью-Йорк, 2008, 110 стр.
Марина Гарбер – поэт, родилась в Киеве в 1968 году. С 1989 года в эмиграции. В США получила высшее образование, окончила аспирантуру Денверского университета при факультете иностранных языков. Некоторое время проживала в Европе, в частности, в Италии и Люксембурге. Много путешествовала, что, несомненно, отразилось на её творчестве. Преподаёт итальянский, английский и русский языки. Публикуется в различных изданиях США, России и Украины. Два предыдущих сборника, «Дом дождя» и «Час одиночества», вышли в издательстве «Побережье» (Филадельфия). Участница многих поэтических антологий.
Сборник «Между тобой и морем» состоит из трёх разделов. Первый назван «Белым по белому» и посвящён творчеству, поэзии и поэтам. Начинается он со стихотворения «Слово». Ведь библейское выражение «В начале было Слово» относится не только к сотворению мира, но и ко всем, кто строит свой собственный творческий мир, является творцом. Литература и поэзия – части такого мира. Истинный поэт продолжает жить в своих произведениях после смерти, его знают, помнят, любят поколения потомков. И Марина Гарбер пишет об этом:
Погиб поэт. Не будем о причине,
она от следствия давно неотличима.
...............................................................
Поэт, не претендуя в «человеки»,
Не насовсем ушёл, он отлучился.
Другое стихотворение в том же разделе будто освещает иную сторону жизни творческих людей, в реальности, зачастую творящих в нищете и безвестности. Марина Гарбер с грустью констатирует:
Неспроста простота: просто ивы под ливнями плачутся,
Просто век, просто май, просто в рифму сплетение слов.
А поэт от толпы отойдёт, да в толпе обозначится,
Перед тем, как беде отпереть наконец-то засов...
Нельзя не отметить, что Марина Гарбер находит точные, словно «отточенные в камне», слова, с помощью которых создаёт неожиданные и не типичные образы. Например: «...Гетто поэтово – Не-до-поэзия!». Точность и глубина её поэтической мысли поражают. Автору удаётся описать судьбы поэтов и, в какой-то степени, дух целой эпохи: «с лагерем Осипа, с пулей Владимира», «петли Цветаевой, траур Ахматовой»...
Иногда в поэзии Гарбер улавливаются ритмы и мелодии других поэтов, в частности, Блока и Есенина. Однако поэт наполняет существующие «формы» новым, своим содержанием, таким образом, создавая особый стиль, самобытный способ выражения мыслей и чувств.
Нельзя не отметить способность Марины Гарбер передать словом высокое, даже Божественное начало творчества. Художник (в широком смысле этого слова) часто сталкивается с проблемой непонимания со стороны окружающих. Многие стихотворения раздела предстают поэтическим оформлением известного высказывания: «Нет пророка в своём отечестве».
Он жил одиноко, отшельно, вяло,
Курил у окна весь день.
Казалось, устало жил, вполнакала,
Не человек, а тень.
.....................................................
Соседи смеялись: «Твоя богиня,
Поэзия, кой в ней прок?»
Окурок пальцами сжав сухими,
Он поправлял их: «Бог».
В восьми строчках автор представляет проблему гигантского масштаба. Разве не просматриваются в них трагические судьбы поэтов – Ахматовой, Цветаевой, Гумилёва, Галича, Бродского и многих других, пожертвовавших ради творчества жизнью, благополучием, покоем?.. В то же время Гарбер с грустью отмечает, что кто-то случайно оказался в творческом мире. Бездарность, которая использует демагогию и даже претендует быть мэтром, вызывает у неё горечь.
... С осанкой барина, с воззреньями скитальца,
Мэтр дарит книжечку, где чётко – от кого.
Но, уходя, я разжимаю пальцы,
И на ладони – всё и ничего.
Название главы «Белым по белому», как, впрочем, вся поэзия автора, несёт в себе глубокий смысл. Вспомним картину Клода Моне «Туман над Темзой», изображающую город, мост через реку, прохожих, здания и другие объекты, проступающие сквозь густой белый туман, чтобы понять особый смысл, вложенный в упомянутое словосочетание. Фактически, это многоцветная картина, написанная белой краской на белом фоне. Иными словами, «белым по белому»... Этот раздел сборника Гарбер посвящён поэзии, творчеству, времени, наконец, коллегам-поэтам – Валентине Синкевич, Игорю Михалевичу-Каплану, Ине Близнецовой, Яну Торчинскому... Речь идёт о чистой, белой канве творчества, на которой проявляются светлые личности, непохожие друг на друга, с самобытными чертами поэтического таланта.
Вторая глава сборника «Между тобой и морем» состоит из лирических стихотворений, и в ней нередко звучат минорные ноты. Автор обращается то к абстрагированному, то к конкретному, любимому, пишет о неком временном промежутке между прошлым и будущим. Порой создаётся впечатление, будто речь идёт о чувствах невостребованных или безответных, но, возможно, не имеющих ничего общего с настоящей тоской. Это лишь минорные промежутки в ярком, мажорном звучании чувств.
Между тобой и морем – мои пророчества,
Паутинка созвездий над головой, песка
Сыпучая тяжесть – мерное одиночество
Пересыпает, как гальку, моя рука...
Или:
... Ты не услышишь меня: ничего не выдали
Звуки моих – не сумевших проститься – губ.
Есть в сборнике и стихотворения, явно навеянные романтической атмосферой Италии, Люксембурга, Испании... В них встречается множество неожиданных строк, например:
А у времени в жилах стоит вода:
Тренированной, смелой рукой хирурга
Выжигает – да по сердцу! – «никогда»,
И кружит между Питер- и Люксем-бургом.
Здесь, кажется, звучат ностальгические нотки. Видимо, поэтесса не лишена ощущения оторванности от родной земли, где она родилась, училась и росла. Но и в этом случае, она находит особые слова для выражения чувств.
...Любовь и музыка равны
в твоём миру:
Рванут – и нет – меня, страны,
.it .ru...
Третья часть книги, «Последний вагон», привносит дополнительное ощущение цельности и завершённости. Поэтесса сказала всё, что хотела сказать именно сейчас, не раньше и не позже. Она выразила свои мысли и чувства – о прошлом, об отношении к творчеству и поэтам. И даже рассказала о том, что, несмотря на вполне самодостаточную и интересную жизнь в эмиграции, ей не чуждо чувство ностальгии по прошлому, которое остаётся за окнами последнего вагона, стремительно уносящего её в будущее.
...А у нас... А у них... Всё одно – и тоска, и печали,
От степей до морей – всё один неприкаянный ветер,
Мы – старухи-истории неповзрослевшие дети,
Нас в одной колыбели вселенские руки качали.
И не хочется верить, что ветер у них – настоящий –
Прижимает к земле италийской красавицу-башню:
Неужели она упадёт, словно колос на пашню?
Преходящее утро. Как всё на земле преходяще...
Вячеслав СПОДИК, Филадельфия
|
|
***
Не хочу называть ни имён и ни дат,
Просто хрустнуло что-то под сердцем,
Понимаю, что сам я во всём виноват,
Горькая истина сдобрена перцем.
И её не забыть, ни запить, ни заесть,
Рвутся струны, коверкая душу,
Где же правда, которая, может быть, есть,
Где же ложь, что, наверное, лучше.
Где разбитые годы, недели, часы,
Где минуты, сгубившие годы?
И не спрячешь себя, от себя не уйти,
А финал неминуем, как роды.
Далеко где-то очень, в тумане обид,
Утонула судьба, захлебнулась,
Но взывает к тебе, и с тобой говорит,
Очень просит, чтоб ты обернулась…
|
|
АННА НА ШЕЕ
В грязных рядах среди ржавых медалей
Что-то блеснуло обломком эмали.
«Сколько? – спросил продавца я угрюмо. –
Сколько не жалко, берите любую...».
«Анна на шее» повисла уныло,
Что ей за дело, что стало, что было...
Всё позади, в историческом вихре,
Залы, балы, непокорные вихры,
Страстные взгляды и плечи девиц,
Всё позади – ни паркетов, ни лиц...
Нет ничего, кроме слёз и печали.
Кем же мы были, и чем же мы стали...
|
|
ФИЛОСОФИЯ ВРЕМЕНИ
Каждому отмерено своё,
В жизни на других смотреть опасно,
Хочешь лучше!? Это не твоё,
А твоё – в тебе сидит безгласно.
Нарушать любой закон опасно,
Не стремись менять свою судьбу,
Сразу же на ней оставишь пятна,
И испортишь тонкую резьбу!
|
|
РАЗМЫШЛЕНИЕ
Ни друзей, ни врагов... Пустота в пустоте,
Лишь цепочка следов на холодной земле,
Многоточье минут отмеряет наш путь.
Может, встать в стороне и чуть-чуть отдохнуть?!
Только время не ждёт,
Лишь в начале пути
Отмечается точкой – откуда идти...
Жизнь не знает грамматики правил простых,
Двоеточий, кавычек, тире, запятых.
Чуть прервёшь многоточье
стремительных лет –
Всё на этом.
И точка.
Твой закончился след...
|
|
***
Нам часы старинные когда-то
Отмеряли весь нелёгкий путь,
Может, нам пора присесть, ребята,
На краю дороги отдохнуть?
Может, стоит дать орлам в полёте
Подышать свободной высотой?
Или сбросить нам свои заботы
И пойти дорогою другой?
Бог, прости нам прегрешенья наши
И простри над нами Свою длань,
Сделай жизнь чуть веселей и краше,
Отдадим любую небу дань.
Мы в пути давно, мы ищем счастье.
Может, повезёт, и даст нам Бог.
Всё равно нас не минуют страсти
И хранит родительский порог.
|
|
ИСАЙЯ
Стоит, на посох руки опустив,
Под сенью старых негустых олив,
Народу волю Господа вещая,
пророк Исайя.
«О, горе вам, считавшим зло добром,
А доброе назвавшим чёрным злом, –
Вас за надменность тьма сразит слепая!», –
вещал Исайя.
«Остынет пепел в ваших очагах!
Чужая пыль осядет на ногах,
И не отыщет мать детей, стеная!», –
кричал Исайя.
О, сколько бед за много-много лет
Падёт на плечи, и померкнет свет
У тех, кто прочь уходит, не внимая
тебе, Исайя!
Я дом покину ради вещих слов,
Раздвину силой сердца тьму веков
И припаду, колени обнимая,
к тебе, Исайя –
Скажи, когда ж потоком горних вод
Омоет Бог свой избранный народ,
И расцветёт, ни бед, ни зла не зная,
Земля Святая?
Но, грустно очи долу опуская,
молчит Исайя...
|
|
ПСАЛМЫ ЦАРЯ ДАВИДА
«Спаси меня от пасти льва
И от рогов единорога...
В моей беде взываю к Богу...», –
сквозь сон мне слышатся слова.
«И отгони Ты вороньё...», –
ещё до слуха долетает
(с утра мой муж псалмы читает
во исцеление моё).
«Ты возвести о чудесах...», –
слова мне эти непривычны:
я всё всегда решала лично,
не беспокоя небеса.
Но вдруг безбожная душа
в волненье странном замирает –
длань надо мною простирает
Давид, сомнения круша.
|
|
КРУГОВОРОТ ЗЕМНЫХ ЦИВИЛИЗАЦИЙ
Каких цивилизаций мы потомки?
Каких цивилизаций предки мы?
Нам не постичь истории потёмки,
Нам не спастись от неизбежной тьмы.
Круговорот земных цивилизаций
Из космоса нам предопределён:
Удар кометы – нет ни рас, ни наций,
Ещё удар – прервалась связь времён.
Земля не сожалеет об утрате
Тех, кто родил на ней познаний свет,
А то, что Е равно эм це в квадрате,
У древних, может, знали с ранних лет.
Что к нам дошло от их дворцов и пашен,
Открытий, войн, узоров на платке? –
Кусок колонны, черепки от чаши
Да надпись на забытом языке...
И мы живём в преддверье катастрофы –
У космоса на это свой резон –
И станет нам всеобщею голгофой
Планета наша, наш безумный дом.
Что сохранят века от телебашен,
Компьютеров, плотины на реке? –
Кусок колонны, черепки от чаши
Да надпись на забытом языке...
И снова жизнь окажется на старте,
И вновь Творец от тьмы отделит свет,
И то, что Е равно эм цэ в квадрате,
Откроют через сотни тысяч лет.
|
|
***
Всё былое быльём зарастает,
Ковылём и полынью-травой,
Только что-то порой заставляет
В этот омут уйти с головой.
Из каких-то скрежещущих звуков
Вдруг прорежется чистое «ля»,
И, тревожа утихшие муки,
Подо мною качнётся земля.
Пусть душа и дорога избиты,
Только время так странно течёт –
Там, где Аннушкой масло пролито,
Вновь меня поскользнуться влечёт
|
|
ПРЕДЧУВСТВИЕ ЗИМЫ
Я прячу впрок вино весенних трав,
Считаю срок рождения стихов,
А из листков уже прожитых глав
Сложу букет невиданных цветов.
Законопачу ватой облаков
Осенней стужей взбухшее окно,
Пишу сюжеты долгих зимних снов,
Пряду надежды чудо-волокно.
Я в ожерелье льдинки соберу,
На ноты ветра положу слова,
И будет первый снег нам ко двору,
И сказочной – последняя глава.
|
|
ВО ИМЯ ДОЛГА
Кому-то воля, словно мать.
Кому-то Волга.
Нас приучали умирать
Во имя долга.
Плодила странников страна,
Где нас рожали.
Навек вписались имена
В её скрижали.
Где мирно спят отец и мать,
Расти осоке.
А детям род их продолжать
В стране далёкой.
Морской поток иной страны,
Увы, не Волга.
Сыны в бетон облачены
Во имя долга.
Туда, где вечности альков
Хранит любимых,
Спустились с белых облаков
Цветы рябины.
|
|
КУРС МОЛОДОСТИ
Со всем своим приданым,
Каким – не знаем сами,
«Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале».
С улыбкой, прибауткой,
Воздав молитвы Богу,
На первой на попутке
Отправимся в дорогу.
Пусть ветер ярый стонет,
И путь в попоне пыли,
Не всуе, друже, вспомним –
Как молоды мы были.
Спешили жить, невежды.
Удили честно рыбку.
И золотом надежды
Платили за ошибки.
Когда ж со старым стажем
Из прошлого мы вышли,
Курс молодости нашей
Повысился на бирже.
|
|