Skip navigation.
Home

Навигация

***

Когда  ты  робко  в  храм  заходишь,
Любезен  Богу  или  нет?
Огнём  свечей  сейчас  низводишь
До  пепла  свой  душевный  бред.
И  чётки  дней  перебирая,
Ты – весь  испятнанный  виной,
Вдруг  веришь – вера  золотая
Порукой  будет  шаровой,
Что  есть  за  смертью  жизнь  иная.

***

Жизнь  завтра не  кончается,
Не  верится? Поверь!
Всё  крутится, вращается,
И  некто  входит  в  дверь.
Мерцания, блистания,
И  уплывает  жизнь.
Какое  расстояние
От  детства  и  до  лжи!
Какое  расстояние
От  первой  боли  до…
Не  знаю… упования
На  тёплое  гнездо.
Но  всё  же  не  кончается
Жизнь  завтра, ты  поверь.
Пусть  всё  вокруг  вращается,
И  некто  входит  в  дверь.

***

Весь  на  эмоциях  рваных,
Как  тут  волю  в  кулак?..
Дождю  нет  волшебников  равных.
Стихия,  мерцает, как…
Но  все  фальшивы  сравненья,
Суть не выявят  никогда.
Дождь – как  макрорастенье.
Небесные  провода….
И, пьяный, ты  говоришь  стихии
Про  поэтовы  про  года:
– Мы  не  первые, не  вторые,
Мы, нынешние, никакие,
Дорогие  мои  господа…

МАРЛЕН ДИТРИХ

Женщинам  дано  иное  зренье.
Иль  из  дымки  Дитрих  смотрит  на
Публику, которой  поклоненье
Надоело, раз  любовь  нужна?
Ангел! Только  крылья  опалили,
Или  демоница  в  ней  живёт?
Острые  черты  лица. Забыли
Этот нежно-странный  поворот.
Встреча  ли  в  Венеции  с  Ремарком,
Пьянство  ли, Америка, тоска –
Всё  как  будто  мимо – в  этом  жарком
Вихре  ежедневного  греха.
Женщинам  дано  иное  зренье –
Сколь  воспользоваться  им  смогла?
Два  ещё, четыре  поколенья –
И  забвенья  выступит  смола.

***

Кифа  Мокиевич  пуст –
Или  всё-таки  философ?
Почему  наш  мир  так  густ?
Почему – вопрос  вопросов.
Розы  почему  красны
И  желты? Ответ  найдётся?
Почему  столь  ярко  солнце,
Ну, а мы обречены?
Кифа Мокиевич стал
Сед, а не решил  вопросы.
Их решить и мир наш мал,
Что уж человек-философ.

***

Зачем проходит это время,
Анук Эме?
Во  сне  гулял  сегодня  в  Риме
Я  по  зиме.

Проснулся – а  лицо  помято,
И  сам  я  стар.
Сера  воспоминаний вата –
Мой  дом…бульвар…

Зачем  проходит  это  время
Сказать  боюсь.
Коль  всё  склоняет  к  смертной  теме,
Логична  грусть.

Пустеет  кинозал. И фильма
Финал  смешон.
А в город  выйдешь – банки, фирмы.
Зимой  снежок.

Наелся  сладкого  варенья –
Ни бэ, ни мэ.
Зачем  проходит  это  время,
Анук Эме?

ИЗ ЦИКЛА «СТИХИ О БЕЗВРЕМЕНЬИ»

***
О, безумие! Снова и снова
Незнакомку искать в снегах!
И, знакомое слыша слово,
Вновь на снежных сгорать кострах.


Этот город рождён для метели
И для гибели многих сердец,
Страшно движутся чёрные ели
И несут свой белый венец.


Их навершия – словно храмы,
Из древесной густой темноты,
Выгоняемые стволами
Вместо пёстрой земной листвы.


***
Глохнет день в своём собственном шуме,
Слепнут стены в своей белизне,
Нева в своём каменном трюме
Качает траву на дне.
Ближе всех к небесам голубым
На гербах медведи и львы,
И, как дикое стадо бизонов,
Ходят голуби на газонах.


***
Вы начнёте мои тетради читать,
Потом, когда я умру,
С чувством – "Боже! Живут же и там!"
У заехавшего в Кострому.
Я знаю, что я поживу –
Теперь уже вашим трудом –
Когда, чтобы век воскресить по ножу,
Мы с вами вместе прочтём
Наскальный реестрик дел
Желавшей признанья души
Не больше, чем бык, оставляющий след
На камне в Тувинской глуши.


***
Бог свидетель, я и не спорю.
За сиянье судьбы золотой,
Я себе никогда не присвою
Королевский синтаксис твой,
И образность случайная моя,
И мир мой небогатый,
И весь мой дар — что я была,
Что я была когда-то.


***
Великого князя Сергея
На Пряжке стоит дворец.
Становится сразу теплее,
Если гулять в декабре
С "маленькой" водки в кармане,
А как подойдёшь к крыльцу –
Так сразу продлишь ожиданья
Мёрзнувших там, на плацу!


***
По сумраку невских дворов
Ступаю в белых носках.
Земля тяжела, как творог,
Тропинка в кустах узка.
У входа в подъезд –  площадка
Как берег пруда пуста,
Потрясённая страшной догадкой
Темноты в глубине куста.


***
Уже в июле листва устала
На ветках сада молчать и жить.
Уже в июле она не знала –
Кого за радость благодарить?
В ней стало биться –  сильней, сильней,
Что даже птицы ушли с ветвей,
В ней стало рваться –  вот-вот, вот-вот
Мир захлебнётся моей листвой!


***
Вот тишиной и зеленью над рынком
Сменился гул, и стало – гладь.
В душе открылась полая тростинка
Другую жизнь впивать и воспевать.
Соткалась гладь из пёстрого расклада
Людей в тени, услышавших – "Втяни
Ноздрями звук божественной прохлады —
И это всё, что у тебя в груди!"


***
Как светел твой дом, Господь!
Хоть давно он оставлен тобой.
Куполов твоих синяя гроздь,
Белый, как ствол, собор.
И качает, словно кадило,
Тополя перед входом ветер,
И вера не прекратилась,
Пока зацветает клевер.

ИЗ ЦИКЛА «ЯПОНИЯ ПОД СНЕГОМ»

***
С интервалом
Ровно в мой вздох
Иволга поёт.


***
Не печалься о том,
Что со мной не делил
Хлеб и кров.
Мы с тобою делили
Луну.


***
Быстро растёт бамбук,
Еще быстрее река.
Яблоня ярко цветёт,
Ярче – Луна.
           
***
Весна.
С боку на бок ворочаюсь,
Пытаясь уснуть.
С благодарностью вспоминаю
Зимние вечера.


***
Снежное поле.
Можешь увидеть что хочешь.
Японию
Или Россию.


***
Когда тело стареет,
Оно теряет силу.
Когда дружба стареет –
Наоборот.


***
Первая седина
В твоих волосах,
Как первые жёлтые листья
На моём любимом клёне.


***
На переднем стекле машины
Лист кленовый грозится штрафом:
Присуждаю вас
К ста минутам прогулки
В осенних лесах!

КАМАРИНА

радиоголосом справа стрекочут немцы
море грохочет
горечь щекочет ноздри
это совсем не фиалковый рай флоренций
берег дырявых ракушек и коза ностры
белый булыжник оград
виноград под плёнкой
белое стадо
щиплет маслины с веток
так и прильнуть бы невылинявшим зайчонком
к тёплому боку
в молочных потёках света
или зелёной хвостатой сверкучей брошью
чуть поморочив взгляд
при малейшем хрусте
порскнуть с горячей плитки в разлом дорожный
только когда ещё
случай туда отпустит
...пэчворк полей
отшлифованный камень улиц
пряная речь
аромат голубых стрелиций...

в облачко, что над Этной клубком свернулось
из-под ладони
до рези в глазах влюбиться

***

мой одинокий читатель
из Монтенегро,
в наших низинах
иней сменил туман
щупальца прутьев царапают вектор ветра
лужи шипят и плюются от свежих ран
но расцветает воздух от перебранки
грачьей короны парка
и мокрых крыш
миг
и трамвай, накренясь, разольёт бельканто
и, запинаясь, сдел ает шаг малыш
и наконец-то майской грозы аллегро
хлынет
и закипит сирень
и вздохнёт жасмин
веришь ли ты
мой читатель из Монтенегро
в сказки о лете
в марте, когда камин
хочется даже не чувствовать
просто видеть
взглядом вплетаясь в причудливый пульс огня?
веришь?
тогда
на террасе закажем мидий?

...только от мокрого снега
прикрой меня.

ТАФТ: ТРЕТЬЯ ПОПЫТКА

глянец кленовый
рвёт в клочья промозглый норд
облачно
словно и не было солнечной тайны
ложечки мёда и лужицы молока
вспомнишь навскидку ли
вкус моего языка
слаще вина и гранатовых яблок, дарлинг?..
ветрено
липовых листьев летучий рой –
вьются, сверкая, как бабочки над купальней
шорох дождя
горечь масла и плач воды
помнишь, как в такт осыпались на нас цветы
с каждым ударом
молота
по наковальне?..
холодно
льются последние пять минут

вспышка тепла твоих губ
в суете вокзальной
выпит до капли взгляд

вот и всё, домой

цепи?.. чугунные, дарлинг,
а гроб – ледяной:

сказочники приврали, что он хрустальный...

***
В.Г.

Серебряная осень Палестины.
Совсем – и безнадежно запустили
заслуженный колониальный стиль.

А писем мы и вовсе не писали.
И пылью обернулись сами
листы, впитав серебряную пыль.

Кто упрекнет нас – даже вспомнит если –
там – в Метрополии – решат, что мы воскресли – так долго
были безупречны мы –

донашивая выцветшее хаки –
как самые упрямые служаки –
хамсин, оливы, бедные холмы.

***
                                                             М.



Как сладко пел мой рот пустой
с колодезного дна
но голоса из чёрных вод
не слышала она

всю ночь
и тьму ещё
и ночь
я звал: откликнись хоть!

но
нам никто не мог помочь
и не помог  
Господь.
1983

ДВЕНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ

  Автору предсказали, что она живёт
  в двенадцатый и  последний раз.


Двенадцать раз стояла на краю
и мглу небытия грызя, буровя,
двенадцать раз сквозь перегной иль с кровью
я прозревала будущность свою.


Двенадцать раз, гадая у порога,
я вглядывалась в брезжущую тьму,
и вдаль стремилась утлая пирога,
покорная маршруту своему.


Двенадцать раз лопатки иль крыла
сводил порыв к свободе неуёмный,
двенадцать раз, биясь незнаньем тёмным,
душа любви и мудрости ждала.


Двенадцать раз оленихой, травой,
тигрицей, безнадежно дальним эхом...
Не много ли? Теперь вот человека
узнали вы, негордого собой.


Так вот откуда голос занесён?
Усталым от событий и пророчеств
мерцает и струится между строчек
то знанье, для которого рождён.


Кто я была? Где жизни? Где следы?
В каких участках мозга или кода
запечатлелась прежняя порода,
ущелья, небеса, поля, сады?


И вот теперь, последнее звено
вплетя в окружность дюжины рождений,
мне предстоит, испив блаженной лени,
ступить, не дрогнув, в звёздное окно.


В последний раз живу! В последний миг,
как при рожденьи, жадным, мутным зраком
ширь охватив, ненужной плотью, шлаком
уйду туда, откуда мир возник.

ЭЛЕГИЯ
Я к вам вернусь
ещё бы только свет
стоял всю ночь
и на реке
кричала

в одеждах праздничных
– ну а меня всё нет –
какая-нибудь память одичало
и чтоб
к водам пустынного причала
сошли друзья моих весёлых лет
я к вам вернусь
и он напрасно вертит
нанизанные бусины

– всё врут –
предчувствиям не верьте
– серебряный –
я выскользну из рук
и обернусь
и грохнет сердца стук от юности и от бессмертья
я к вам вернусь
от тишины оторван
своей

от тишины и забытья
и белой памяти для поцелуя я
подставлю горло:
шепчете мне вздор вы!
и лица обратят ко мне друзья
чудовища
из завизжавшей прорвы.
ИЗ ЦИКЛА «ДРУГОЕ НЕБО»
На небо я смотрел
на вид
на
вид войны
на белый свет

нет
у меня другой любви
и
этой
тоже нет

дурную память
истребят
серебряный
затянет
след

нет
у меня другой тебя
и
этой
  тоже нет

лицо завесь лицо завесь
в три длинных пряди свет завесь
нет у меня другой любви
а смерть
  какая есть.
***
Жизнь твоя разная птичьими буквами ангела
в небе подписана к небу подколота
в Городе Имени Неба давно переписана набело
но
не назначены
дата и колокол

ну а музычка твоя
каркает вместе с воронами
в солнце полощется под луною стирается
в Городе Имени Неба за городскими воротами
ветер в неё всё никак
не наиграется

а это кто там у нас её рубашонка короткая
а это кто там у нас русская
голая
а это дура-любовь перед воротами
только их восемь ворот
дата и колокол

а вот в трубы дутая с позолотой нежирною
лёгкая слава твоя с золотыми прожилками
и перед небом один
бормоча слово жимолость
и слово молодость
и снова жимолость.
ТРЁХСОТЛЕТНИМ ЧИНАРАМ ПЕРЕД ДВОРЦОМ ШЕКИНСКИХ ХАНОВ

Две  гордые чинары (вы – растенья?)
возвысились и заслонили небо,
и шепчут что-то, ведомое только
дождям и птицам, мне и не постичь.
Вот так бы я под вами простояла
все триста лет, но надо уходить...

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЦИКЛА «МЕСЯЦ АВ»
M. К.
А месяц Ав полуденный пылал
пылал
неопалимый!
переломи
и брось ему калам
последний каллиграф Иерусалима

затем
что так один что тень от близнеца
– оглянешься –
отпрянет
затем что на губах не голос а пыльца
известняка
и губы тоже камень.
***







 
М.
Как сладко пел мой рот пустой

с колодезного дна

но голоса из чёрных вод

не слышала она



всю ночь

и тьму ещё

и ночь

я звал: откликнись хоть!



но

нам никто не мог помочь

и не помог 

Господь.

                                                       


1983

***

И это всё? И это, значит, зрелость?
И молодости я скажу «прощай»?
Мне никогда так не звалось, не пелось
восторженно-недужно, так и знай.
Мне хочется, забившись в угол кельи,
стихи копить безгрешно, как пчела;
как плуг остервенело рыхлит землю,
допытываться таинств ремесла;
пить древних слов тягучую дремучесть,
что пахнет брагой, травами дубрав,
и оставаться, протестуя, мучась,
покорной перед тем, кто вечно прав;
пойти в ученики (о, знать, к кому бы!),
смиренно на свирели напевать;
смотреть, как оленёнок тянет губы
к сосцам, что важно подставляет мать.
Там лавры вольно дышат, зычны лиры,
и грозен в облаках седой Олимп,
и тень от козлоногого Сатира
прохладит щёки длиннокудрых нимф.
Где этот мир, зелёный-презелёный,
язычески обильный навсегда?
Где вы, розоволицые матроны
и мощные когда-то города?
Что молодость? Что зрелость? Все пустое!
Мир вечно юн, пока мы живы в нём.
И снова Дафнис обнимает Хлою,
как мы с тобой обнимемся. Пойдём!

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЦИКЛА «ВОЙНА В САДУ»
Взят череп в шлем
в ремни и пряжки челюсть
язык
взят
в рот

тьма
тьма и есть
покуда смотришь через
а не
наоборот

тьма это тьма
когда смотреть снаружи
но — взгляд
на чёрную росу покрывшую оружье
войну тому назад.
***
Л.М.

Не перевернётся страница
а
с мясом
вырвется:
ах!
в мгновенном бою на границе
у белого дня на глазах
с прищуром
тем более узким
чем
пристальнее
устремлён
Господь наш не знает по-русски
и русских не помнит имён.

РОМАНС «МОТЫЛЬКИ»
В такие дни
на дне которых
тьма

уже и не
метафоре
сродни

в такие наши дни
хихикать от ума
писать «Труды и Дни»

смотреть
как чёрные
на свет

летят
и белые на темень
мотыльки

на слух учиться тишине
которой нет
здесь на земле
но
есть
в конце строки

о нас ведь
ада голоса
уже слышны

и нас
уже зовут
по именам

но насмерть
мы не помним
наши сны

а насмерть спящие
уже
не верим снам.
ОПЫТ ИЗОБРАЖЕНИЯ ЖИВОЙ ПРИРОДЫ
Он в чёрном блеске времени возник
мой ангел, брат мой, мой двойник,
и вмиг
как слёзы заблистали
лик ослепительный
исчез,
тотчас звезда рассыпала хрусталик,
а об другой расплющил ноздри бес.
***
На русском языке последнем мне
я думаю
что
по себе есть сами
любовь война и смерть
как не
предлог для простодушных описаний
в повествовании о тьме и тишине.



Публикация Александра ВЕРНИКА и Петра КРИКСУНОВА

***


                  Лауре Вольфсон (To Laura Wolfson)


Когда бы каждый увидал тебя,
Как вижу я  тебя, моя Лаура,
То и подсолнух  головой понурой
Воспрял бы снова, к небу обратясь. 
Пока ты есть – мир обретает смысл,
А без тебя мне делается жутко,
И сердце жжёт, и леденит рассудок
Сверлящая, кощунственная  мысль. 
Каким богам  молитвы сотворить?
В какой бежать мне храм, в какие дела?
Где ведуны могучие, чтоб знали,
Как укрепить тончающую нить?


Молчит небес  тугая пелена,
Но я молюсь, надеждою полна.

***


Ещё до встречи мы разлучены.
Кому угодно было так – не знаю.
Наверно, правда, что судьба слепая.
Ещё до встречи мы разлучены.


Мы нежностью, мы горечью пьяны,
а за спиной уже давно судачат.
Напрасно нам завидуете, знайте:
ещё до встречи мы разлучены.


Когда твой взгляд я на себе ловлю,
тот взгляд, что восхищённо-долго длится,
чью музыку мы оборвать должны,


я понимаю, как тебя люблю.
Мне от твоих объятий не укрыться.
Ещё до встречи мы разлучены.

***

О, кто сравнил любовь со слепотой?
Как много я в глазах твоих читаю!
Так глубоко, так верно понимаю,
хоть это и не радует порой.

Мне трудно сочинить сонет иной,
зато твоим улыбкам цену знаю:
вот эта благодушна, та хмельная,
и бешенство проглядывает в той.

Цыганка ль угадает наперёд
твоей души изменчивой извивы?
О, как мелка и немощна она!

Какую муку приберёг восход?
О чём молчат недвижные оливы,
когда я так тревогою больна.

ОСКОЛКИ

О Михаиле Генделеве




    Это не воспоминания и не анализ его текстов и, тем более,  не попытка что-то обобщить в его жизни. Но это, безусловно, желание хоть немного, хоть как-то уйти от тяжёлых мыслей о смерти, исчезновении. Для меня писать канонические, последовательные воспоминания, анализировать и обобщать пока невозможно, рано, больно. Но разные картинки прошлого, отдалённого и близкого, отдельные фразы и, главное, его голос – ходят за мной по пятам, будят, тормошат. Битое стекло, осколки общей жизни.
    Есть такой район в Иерусалиме – «Неве Яаков», «поля Иакова», «пастбище», «жилище Иакова» –  такой удивительный район, там жили поэты.
    Тогда, тридцать лет назад, было странное время, такое удивительное время, пасторальное совершенно – казалось, кроме нас самих, здесь вообще никого не было, разве что грузин или марокканец статистом шёл по улице над обрывом в пустыню (так, по крайней мере, мы знали тогда и даже были уверены.) Тогда ягнёнок пасся рядом со львом, и никто никого не трогал, не обижал, не убивал, не ел. Это сейчас, через тридцать лет после того, в новом веке и в новом тысячелетии, когда кладбище в Гиват Шауле посещается мной чаще домов моих друзей, – мне видится, что тогда была полная пастораль. Конечно же, вздор, но чувство теперешнее именно такое.
    …Шёл человек, ладный такой, маленький, подтянутый и тащил кресло поперёк себя, шире, выше, больше. За ним семенила очень красивая и столь же (то есть, очень) молодая женщина. Я был не один, я был со своим товарищем, товарищ нас познакомил – сказал: «Это Михаил Генделев, а это Саша Верник». Я не выдержал и тотчас же выпалил, что из-за таких женщин люди стреляются. На что немедленно Генделев ответил: «Меня вызывали на дуэль в Ленинграде…». – «И что же? – живо поинтересовался я,  – Вы благородно выстрелили в воздух?». «Я отказался», – сказал он. «Как? – говорю я, – А честь?». «Вы понимаете, – возразил он, нисколько не смутившись, – с одной стороны, честь, это верно, Пушкин, то-сё, Лермонтов, а с другой – если бы я стрелялся и меня убили, то я не написал бы того, что мне назначено. А мне суждено было, я и прежде знал своё предназначение». Вообразите: ровный тон, полная серьёзность. Вот так мы познакомились с Михаилом Самуэлевичем Генделевым, и мы дружили и разговаривали, и виделись в течение тридцати   лет – неровно, конечно, по-всякому…
    За сутки до того, как он отчаялся на последнюю операцию (в течение пяти минут ему надо было решиться, нашёлся донор для пересадки лёгкого), он ко мне позвонил – было уже достаточно поздно – и прочитал, прокрякал самое новое стихотворение, которое только что  закончил… Прежде читал звонко и очень молодо. Потом стал крякать, потому что душили стероиды. Устроен же он был следующим образом: любой чужой, но, главное, свой собственный изъян, порок, комичность доводил до пароксизма, «до упора», чтобы никто потом не мог потешаться, поскольку всё равно никто не сделает это лучше, смешней и злей, чем делал сам. Таким образом, кислород иронизирующим был перекрыт. Миша позвонил: «Верник, я тебе стихи прочитаю». Я говорю: «Да, конечно, Мишенька, разумеется». Мы последние полгода только так и разговаривали  – Мишенька, Сашенька. Да, ещё он, раздражаясь или торопясь, крякал:  «Верник», либо отрывисто: «Сашка…»
    Он прочитал стихи. – Не помню ничего, ни единого слова. Кто ж знал, что надо сразу запомнить? – Ну я сказал, что мне нравится – впрочем, и не солгал – понравилось, мол, ты мне покажешь потом текст, я почитаю, так мне трудно сразу на слух, и вообще, я сплю уже… Тогда он вдруг начал говорить об удивительно важных вещах, сбивших полностью сон, касающихся поэтического ремесла, касающихся дела, утверждал, что никто сейчас о поэзии вовсе не думает. И как-то так беспомощно – чего с ним не было никогда – он сказал: «Я стараюсь теперь успеть написать только то, что кроме меня никто не сможет. Времени-то остаётся всего ничего». Потом как-то уже совсем неуверенно, по-детски спотыкаясь, спросил: «А как ты думаешь, такое есть, что кроме меня никто не умеет?». Я сказал: «Конечно, Мишенька, непременно, такое есть. Много такого есть». Вот так мы с ним поговорили, потом что-то о стихах вообще, о том, что занятие поэзией – это занятие высокое…  Миша говорил о том, что высокие стихи подменяются трамвайной скороговоркой.
    Очень важно сказать и о его отношении к коллегам (любимое им слово), а особенно к начинающим. Он был учитель и собеседник совершенно потрясающий. У него был «гумилёвский синдром», он, может быть, даже осознанно очень сильно хотел учить, и если он видел в человеке хоть что-то, что, как ему казалось, было не графоманством, готов был сидеть с ним часами. Иногда орал. Потому что был быстр, скор и нетерпелив к медлительности. Но при этом имел совершенно ястребиный глаз. Он сразу видел огрех. Я помню, прочитал ему одно стихотворение, там было: «она со сна...». Он: «Как же так можно, какая сосна? Сосна это ёлка. Ёлка, олива...».  «Олива» – слово, им любимое. И дерево, и слово в стихах. Здесь важно ещё вот что: он без всякого кокетства и жеманства принимал сам любые слова – ну, естественно, от тех людей, чья точка зрения была ему небезразлична, – о том, что написано им. Я знаю много случаев, когда предложишь ему слово, строку, он звонит утром: я подумал, и её взял, вот она. И читает стихотворение уже с ней, и потом всегда благодарно об этом помнит. А второе – это то, что он легко сам раздаривал другим.  И – повторюсь ещё раз – он был замечательным собеседником, невероятно доброжелательным и терпимым.  Не знаю теперь, так ли было на самом деле или же я сейчас, после его смерти, так думаю.
    Он относился к молодым поэтам так, как ему казалось, поступал бы Пушкин, который, если вы помните, ни о ком молодом, ни о ком начинающем не написал дурного слова. Ни в качестве старшего коллеги, ни в качестве редактора журнала. И Миша в этом смысле был просто безупречен. Это притом, что он был торопыга и часто капризный, и грубый вдруг, и какой угодно ещё.
    Он не сочинял стихи семь или даже восемь лет. И после этого он начал это делать с какой-то поразительной скоростью, каждый раз звоня и спрашивая: а ты не думаешь, что я повторяюсь?  Больше всего не хотел, боялся повторов. Он и не повторялся. Не хотел паразитировать на отработанном. И буквально за несколько лет написал, кажется, шесть или семь книжек. Они все уже изданы. Он ведь делал то, чего не делал никто. Я не говорю о бабочке «поэтиного сердца», с которой он носился и не только в стихах, бабочка у него даже на лацкане сидела, на шее повязана была, И было в этом одновременно и продуманное, и детское. Например, он видел книгу ещё не написанных стихотворений сразу всю. Знал безошибочно, где её начало и где конец.  Пропись стихотворения интересовала его, особенно в последние годы, меньше, чем общая архитектура и замысел. Он только об этом и толковал – совсем недавно – совсем незадолго перед тем, как всё случилось, или, наоборот, как всё случаться перестало. Говорил в ту последнюю ночь, когда позвонил, о том, что уже сейчас написал половину книжки, но это неважно, поскольку он не обращает внимания на детали, на пропись слов, а ему очень важна структура, общее строение разделов и всей книжки. И лишь потом, составив книгу, можно работать подробно с текстом, синтаксисом, словами.  У него было громное количество черновиков.   В дом войдёшь – всё устелено листами.
    Вообще, он же был ещё и боксером когда-то, был классно скроен, строен, хорош собой. Такой изящный, вёрткий, он иногда совершал в воздухе боксёрские жесты, удары наносил.
    И сразу же перескакиваю: – Миша однажды вернулся из Москвы, это было сравнительно недавно.  В Израиль он наезжал, там, в Москве, он жил совсем по-другому. Но он не уезжал бы отсюда, сумей здесь зарабатывать тем, что умел. А умел многое. И, оправдываясь перед всем белым светом, говорил, что он уезжает только потому, что: «Вот ты, дескать, – это мне, – служишь, и у тебя всякие там пенсии и прочие защиты, а у меня ничего – что заработаю, то моё, и ни гроша не отложено». Жил Миша свободно, широко и изящно, красиво. Никогда не стерёгся переплатить. Резко менял направление, русло, в сущности, всю свою жизнь. Так в один день перестал служить врачом, отказался от зарплаты и «защищённости». В результате – через несколько месяцев (кажется, так?) чёрная книга – «Стихотворения Михаила Генделева».
    Всё, что он делал, он научился делать лучшим образом. Я совершенно не представлял себе, что он станет политологом, а он им стал. И пиарщиком стал,  и кем только нет. Было время, когда он здесь долго работал журналистом. Он писал, с одной стороны, политологические статьи, а с другой – кулинарные рецепты. Он говорил, печалился о том, что его знают только по кулинарным рецептам и никто не знает ни по чему больше. Не знают, что он «с оч и- н ит е л ь   с т и х о в   и   п о э т…».
    И вот тут-то как раз мостик к тому, что я начал говорить: он как-то приехал из Москвы, я его расспрашивал… Спросил: «Как к тебе в Москве относятся? У тебя есть круг, друзья есть?». –  Я ни разу не был в Москве, пока он там жил, и ни разу не был в его московском доме. Теперь думаю, что ревновал его к Москве. – Он сказал, что у него есть близкие друзья, и он ими гордится и радуется их успехам. Я спросил: «А к стихам относятся как? В частности, твои коллеги». – Потому что среди близких друзей, судя по его рассказам, далеко не все были литераторами. – И снова необходимо сказать, чтоб не забылось, – Миша никогда не был снобом в дружбах и привязанностях. Дружил по интересу, по сердцу, а то и по капризу –  от поэтов и олигархов до строителей, торговцев и уборщиц. Кто угодно приглашался в дом и был одинаково накормлен и обласкан. – Он с такой тоской ответил мне: «Ко мне относятся, может быть, и с уважением, почтением даже, я стал уже как бы и классик, по-ихнему, но вся беда, Сашка, что меня никто не читает. Стихов моих никто не знает. Стихи мои, в сущности, никому не нужны. Шутки повторяют, эпитафии. Не стихи. А имя, что ж, оно есть». И это была настоящая боль. – Боль, конечно, дурное слово, не его, он бы так никогда не сказал, это было бы слишком высоко, он, услышав, тотчас сказал бы что-то ироническое. –  Но то, что я почувствовал в его интонации, было именно болью. Даже, скорей, недоумением: отчего же так?
    Перед ним всегда стояли силуэты четырёх поэтов. Это, конечно, был Пушкин.  И был Лермонтов, затем Гумилёв. И всегда – Мандельштам.
    Мы редко виделись, когда он приезжал, потому что вокруг него постоянно были нескончаемые именины, встречи и отвальные – прорва людей роилась в доме, пила, ела… Остаться потолковать вдвоём было почти невозможно. Миша редко звонил, а позвонив, кричал в трубку (не любил телефон): «Приезжай сегодня, кормить буду тебя вкусно». И, скороговоркой, чего он наметил приготовить. И всегда кипела жизнь вокруг него. Общение с ним было приключением, праздником, и в радость. Это состояние праздника и само прекрасное слово «праздник» были близки Мише, и в жизни, и в стихах.
    После кладбища, когда мы приехали к нему «в мансарду под крышей», там тоже было сто человек, и все пили и ели. Никого не могло удивить, что его не было, потому что в последние годы, когда он болел и задыхался, он часто сидел у себя в кабинетике, окружённый подругами, книгами, бывшими жёнами, они ему что-то там печатали (с компьютером не сложились отношения…), а он сидел и дышал кислородом из машины. И никогда в этом не было даже оттенка жалкости. Если кто-то хотел с ним поговорить, заходил к нему туда. Поэтому в общей комнате его не было, как и в этот раз.
    Ещё о стихах. Я думаю, что своим учителем – из живущих – он считал Анри Волохонского. И тут же нарисую такую картинку: в Тель-Авиве был не то поэтический турнир, не то какое-то действо. Я туда поехал. (Это было через месяц после того, как я «взошёл в страну», приехал сюда, то есть тридцать один год тому назад.) И там – уже не помню, где «там» – были три мушкетёра и Д’Артаньян: Анри Волохонский, Михаил Генделев, Владимир Глозман и Лев Меламид. И все четверо были бесконечно молоды, прекрасны, стройны, смешливы, они все были замечательны, и у них были шпаги, и были береты с перьями, и они читали стихи.  Словом, нет слов... Так вот, учителем своим он полагал Волохонского. Он даже писал о нём: «...моим собеседником был Анри, он летал в поднебесье...».
    Я приходил в гости к Мише, Анри приезжал с Тивериадского озера. Анри лежал на кровати и читал «Три мушкетёра», всегда одну и ту же книжку, говоря, что это самая лучшая книга на свете, потому что не можешь дождаться следующей страницы, тебе хочется читать всё дальше и дальше. Я это помню хорошо, и для меня это, безусловно, важный литературный критерий: если тебе хочется быстро переворачивать, читая, и возвращаться, идя до конца, и тебе ни секунды не скучно, и только оттого грустно, что книга скоро закончится, и ты вовсе не думаешь о том, что чтение это труд… Есть, конечно, совершенно другая известная точка зрения, принадлежащая Саше Гольдштейну (1957-2006), который полагал, что чтение это труд, и что читателя нужно заставлять трудиться, что плотность текста должна быть крайне высокой.
     Миша был замечательным товарищем, просто классным. С ним у меня всегда было ощущение тыла, защищённости. Когда у меня родилась вторая дочь (то есть двадцать пять лет назад), жена заболела, она лежала три недели в больнице, и Генделев приезжал ко мне, готовил еду (что он делал мастерски) и помогал мне пеленать и купать дочь.
    Однажды он уехал за границу, по сути дела, это была первая поездка в Европу, я уже не помню, где он был, но помню совершенно точно, что в Монте-Карло он играл ночью в казино – новичкам везёт, а он вообще был такой везунчик, который умел выигрывать, сам не зная, как это получалось. Он выиграл, и тут же ночью купил себе потрясающий бело-светло-кофейный костюм и белые лаковые туфли. Утром прилетел в Израиль, и приехал из аэропорта к нам. Он приехал к нам, говоря, что дома пусто, никого нет, а ему хотелось, чтобы на него посмотрели.
    Тогда же он написал такие вот пронзительные стихи:


Никого нет
у меня в дому
только заметим вслед
их нет
но не потому
что нет их
их вовсе нет

    Миша был в этом костюме, он был похож на молодого Бальмонта, он был кудряв и замечателен. Мы сидели и завтракали, завтрак затянулся до вечера, днём стали приходить какие-то люди, вечером тоже, а Миша рассказывал о своей поездке и победах в казино, и не только в нём.
    Теперь я вспоминаю свой разговор с ним уже в 2009 году: сижу я на джазовом фестивале в «Культурном центре» на улице Гилель в Иерусалиме.  А тут он въезжает на своей электрической телеге, азартно въезжает, такой вот Хаджи-Мурат. Подкатывает ко мне, я достаю фляжку, и мы начинаем оба со знанием дела обсуждать, на каком кладбище лучше лежать – на Масличной горе или в Гиват Шауле.  Рассказываю ему о красотах кладбища на Масличной горе,  откуда весь город на ладони – и Старый, и Новый – и Храмовая гора, и Гефсиманский сад, вот они, рядом, – у меня там товарищ лежит давно   уже – а он не соглашается, говорит, что тяжко тем, кто придёт, подниматься в гору тяжело. Так странно, раньше бы так не сказал. И вот на тебе, как в воду смотрел. Так мало времени прошло – а он уже там, в Гиват Шауле. И я, пространственный идиот, легко нахожу дорогу к могиле...
    У Генделева было неприятное, трудное мне свойство.  Проведёшь с ним вместе день и вечер, мы такие Герцен и Огарёв – Воробьёвы горы, под нами Москва и весь мир. Потом он вдруг останавливается и говорит: «Ну всё, Сашка, я пошёл!». Поворачивается – и, как будто этого дня не было, уходит. Не прощался, нет. Разворачивался и уходил. Мне же надо было ещё стоять, говорить что-то, продолжать, а вернувшись домой, снова звонить, чтобы ничего не заканчивалось ещё долго.… И вот его смерть, к которой я не был готов… Никто не был готов, потому что все думали, что его невероятная витальность, внутренняя энергия вернут Мишу жить. Такой ведь непобедимый ванька-встанька, и все ждали, что вот ему сделают операцию, и он, конечно, вернётся...
    За вечер до его смерти я говорил по телефону с его женой Наташей, и она сказала: «Ты не волнуйся так, потому что Мише лучше». А потом утром я включил компьютер, а там на экране уже написано, что его нет. Он ушёл так же вдруг, как расставался с  тобой, когда гуляли вместе. И хотя я понимаю, как мелодраматично, на грани вкуса, а то и за  гранью это сравнение звучит, но было именно так, а не по-другому.
    Однако стоит отстраниться, посмотреть вспять, вспомнить, и тут же понимаешь, что никакого стремительного «вдруг» не было. Те, кто читали его стихи, знают, что в последние годы он много писал о смерти. То есть смерть была персонажем его стихов, собеседником. Смерть и Бог, Господь (тот самый, что «не знает по-русски и русских не помнит имён»), с которым он разговаривал в стихах, как и положено еврею – на равных, упрекал, корил Его, острил... Многие могут решить вероятно, что это своего рода святотатство. Он же считал, что еврей, а тем более еврей-поэт, имеет право беседовать со Всевышним. Он просто не может позволить себе иначе. Вот это, я думаю, чрезвычайно важно для понимания и сочувственного отношения к Мише, поэту и человеку, и, конечно, к его стихам. «Со-чувствие» означает всего лишь попытку чувствовать сообща, а если невозможно, то хотя бы параллельно, рядом, вслед...

    Пожалуй, что и всё.  Думаю, надеюсь и жду, что его прочтут и потом ещё читать станут долго, так долго, как вообще будут ещё читать стихи, любить и думать.

    Признаюсь: после чтения его стихов, а особенно если он сам читает вслух, другие стихи других поэтов, хоть и самых-самых великих, читать трудно. Стихи Михаила Генделева, даже наигорчайшие, сверкают празднично.



Александр ВЕРНИК, Израиль
 
ЗДЕСЬ НАС ЛЮБЯТ

***


А снег всё шёл. Он был как та река,
в которую – вошёл, и ты вошла.
Я видел – ты брела издалека,
оттуда, где ты до меня жила.
Там солнце было в полный небосвод,
и детство в нём плескалось, страх тая,
и всё это скрывало божество
по имени «любимая моя».


***


Когда тебя, как полную луну
из темноты вдруг извлекло пространство,
я понял, что в той полынье – тону,
и выплывать, по меньшей мере, странно.
Упругое сияние влекло,
вбирало всё в себя: слух, зренье, память:
рождалася вселенная… легко
само себя вылепливало пламя.

ЗДЕСЬ НАС ЛЮБЯТ

***


А снег всё шёл. Он был как та река,
в которую – вошёл, и ты вошла.
Я видел – ты брела издалека,
оттуда, где ты до меня жила.
Там солнце было в полный небосвод,
и детство в нём плескалось, страх тая,
и всё это скрывало божество
по имени «любимая моя».


***


Когда тебя, как полную луну
из темноты вдруг извлекло пространство,
я понял, что в той полынье – тону,
и выплывать, по меньшей мере, странно.
Упругое сияние влекло,
вбирало всё в себя: слух, зренье, память:
рождалася вселенная… легко
само себя вылепливало пламя.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Засыпает.
Поздно дом засыпает.
Забывает,
обо всём забывает.
Засыпает снегом
нас, засыпает.
Засыпаем,
а во сне всё бывает.


В первом детском этаже
сны такие,
что кричат от них порой
как большие,
им прижаться бы сейчас
к папе-маме
и оставить это счастье
на память.


Во втором –
живут тревоги другие,
здесь нас любят,
как и мы бы любили,
здесь в подушку плачут
и забывают,
что так в жизни очень часто бывает.


Только в третьем –
свет не гаснет ночами,
на вопросы там
себе отвечают,
оттого который год сердце ноет...
Ну, конечно,
всё мечталось...
иное...


А на верхнем,
там, где к небу поближе,
время медленно течёт
и всё тише,
снегом ляжет за окошком,
и точно,
что во сне
всё,
как и в жизни, не очень.


Забываем.
Обо всём забываем.
Засыпает снегом
нас, засыпает.
Всё кончается,
кончаются ночки,
вот понять бы для чего всё
и точка.

ПАРАФРАЗ

 За окном метель.
 На душе метель.
 Неуют для тел,
 если порознь те.
 Если возле тьма,
 под окном легла –
 неуют в домах,
 и тоска в углах.
 И растёт, как тень,
 и ползёт к ногам,
 гонит – лучше где,
 где нас нет пока.
 Там огонь печи
 будет тень растить
 старых ста причин
 на один мотив:
 за окном метель…

СНЕЖИНКИ, СЛОВНО МНОГОТОЧЬЕ
***

Здесь обитают сквозняки,
Шурша обрывками газеты.
В конце простуженной строки  –
Лишь дым погасшей сигареты.


От воспалённого ума
Слова рождаются больные,
Когда притихшие дома
Стоят, как призраки ночные.


И бесконечно длится ночь,
Скрывая дрожь озябших пальцев.
Из рая нас прогнали прочь,
Как задолжавших постояльцев.


Обидных слов холодный душ
Стучит дождём по тротуару,
Пока сосуды наших душ
Мы сдать пытаемся, как тару,


Опустошённую судьбой
В короткий миг случайной встречи,
И пустоту перед собой
Уже заполнить больше нечем.

***

Я снова в комнате своей.
Залезла ночь под одеяло.
Теплей от этого не стало, 
Как, впрочем, и от батарей.


Я потеряла с миром связь
И заблудилась в междустрочье.
Снежинки, словно многоточье,
На землю падали, кружась,


Подогревая интерес
Незавершённостью сюжета,
Где снегом сыплет до рассвета
Из прохудившихся небес,


Где вдоволь всякой чепухи
И слов пустого разговора.
Лишь не хватает горсти сора,
Чтоб за ночь вырастить стихи.

***

Не дай мне Бог узнать о замыслах твоих,
О том, что для меня грядущий день готовит.
Мы этот разговор поделим на двоих,
И ветер за окном, и вечность в каждом слове.


На плечи давит груз взлелеянных обид.
Покуда хватит сил, я, может быть, сумею
Не оставлять свечу, пока она горит,
А, если суждено, погасну вместе с нею.


Начертана судьба, её не изменить,
Заветное письмо лежит в своём конверте,
И кажется порой, что только мысль о смерти
Упрямо день за днём нас заставляет жить.

СЛЕПОЙ ДОЖДЬ

Видишь солнца лучи?
Распознай, различи:
Это думы мои
О тебе и о нашей любви.

Видишь капли дождя?
Это песня моя
Обернулась дождём,
Чтоб напомнить, как мы тебя ждём.

Что мне море и лес?
Что мне травы в росе?
Что мне горы и снег?
Дождь – и тот от разлуки ослеп.

Снова осень в лесу,
И наводит красу.
Ей до нас дела нет. –
Ну, зачем ей букет наших бед?

Только струйки дождя,
Словно струны, звенят.
Прикоснись к ним любя,
И почувствуешь ласковый взгляд.

Видишь солнца лучи?
Видишь капли дождя?
Это думы мои...
Это песня моя...
Это струны звенят и звенят...

***

Обметая паутину
С окон, стен и потолков,
Я разрушила картину
Одного из пауков.


Он трудился, он старался
Изо всех паучьих сил.
То ли самовыражался,
То ли мух себе ловил.


Чистоты строптивый пленник,
Я не бог и не судья.
Как всегда решает веник
Все вопросы бытия.


Знает он первопричину
Наших бед, желаний, слов,
И сметает паутину
С окон, стен и потолков.

МЕСТО ВСТРЕЧИ – СТИХИ

От напрасных надежд
Устаю и болею.
Как лунатик, шагаю
По самому краю.
А во сне вижу сад,
Или парк и аллею.
В той аллее – тебя.
Я тебя окликаю.
И тотчас просыпаюсь.
Глаза закрываю,
Чтобы снова уснуть,
Досмотреть нашу встречу.
Но, увы, не вернуть
Эти сны. Они тают.
Тают наши надежды,
Как горящие свечи.                  
Я стихи о любви посвящаю тебе.
Что ни слово – о нашей с тобою судьбе.
Даже те, что писала до встречи с тобой,
О тебе, мой единственный, мой дорогой!
Будет наше свидание длиться всегда:

Место встречи – стихи,
Время встречи – года...

ОСЕНЬ

Золото листьев на мокром асфальте...
Это – моя любовь.
Вы их не троньте, там и оставьте:
Ветер взъерошит их вновь

И приподнимет, вспорхнут на те ветки,
Где так недавно, весной,
Тёплым дождём омыт и согрет был
Каждый листочек резной.

Золото листьев кленовых, дубовых...
Проба – все сто карат.
Листья к вершинам рваться готовы,
Но там им никто не рад.

Нынче на мокром холодном асфальте
Выпало им блистать.
Вы их не троньте, там и оставьте.
Осень... Им осень под стать.

***

Из разбитого кувшина
Капля падает на землю,
Расплескав остатки звука
В тишине густой и вязкой.


Распадается на части
Свет в замедленном движенье,
Исчезая постепенно
В бесконечности пространства.


Покосившимся шедевром
На стене висит картина,
Закрывая плешь в обоях
Паутиной вместо рамы.


Чтобы мог беспечный зритель
Наблюдать за превращеньем
Чувства временности жизни
В ощущенье постоянства. 

КУРИНЫЙ БОГ

Мне скучно, бес! До встреч с судьбою
Осталось несколько шагов,
Уже давно между собою
Мы поделили всех богов,


И жизнь прошли до половины,
Всё честь по чести, без обид.
А мне достался бог куриный,
Вот он на ниточке висит,


Невзрачный камешек дырявый,
Позеленевший от забот.
Конечно, доблести и славы
Он мне, увы, не принесёт.


Зато подарит обещанье,
Неловко падая на грудь,
Что хоть одно моё желанье
Исполнит он когда-нибудь.


А я покамест по старинке,
Чтоб различать добро и зло,
Куплю себе на Житнем рынке
Плодов запретных полкило.

ЛЕС

Вот лес. Он стоит молчалив.
Луг пред ним, как залив.
Войдя в храм лесной,
Я выйти не смела.
Остаться, остаться!
Берёзкой белой,
Или сосной,
Только б остаться с лесом,
Как если б остаться с тобой!

***

Мои рассветы
Уносит ветром.
Мои закаты
Не столь богаты,
Как прошлым летом.

Но брезжит где-то
Полоска света.

А это значит,
Жива надежда.
Ещё не спеты
Последней песни
Моей куплеты.

***

В этой книге вырвана страница
Неизвестно кем, и потому,
Я не знаю, что ещё случится,
Что ещё там выпадет кому,


Кто проходит равнодушно мимо,
Или так: превозмогая страх,
Средь развалин гибнущего Рима
Делает заметки на полях.


В этой жизни… нет, не продолжаю,
Книга всё доскажет за меня.
Я-то ведь едва припоминаю
Даже утро нынешнего дня.


Не забыть, как буря мглою кроет,
Как стучится в запертую дверь…
Всё уже написано, не стоит
Даже перечитывать теперь.


Всё равно, не выяснив сюжета,
Я не дочитаю до конца
Эту жизнь, что сочинили где-то
Как рассказ от первого лица.

***

Это ли печаль – зима без снега,
Где миндаль бестрепетно цветёт.
Только сердце устаёт от бега,
И душа от горя устаёт.


Устаёт не от зимы – от горя,
От его настойчивых примет…
Девушка поёт в церковном хоре
То, что мог услышать лишь поэт.


Что же значит пенье неземное,
Ангельское, и почти без слов?
Райский сад, не говори со мною,
Я ещё ответить не готов.

МОЙ ДОМ, СУДЬБА И ВЕЧНАЯ ПРОПИСКА
***

Мы  в  церковь  шли. Скрипели  невпопад
Костлявые  деревья  в  лесопарке,
О  чём  и  люди  многие  скрипят.
Шуршало  под  ногами.  Листопад

Оставил  здесь  и  там  свои  подарки.
На  мне  листва  от  головы  до  пят.
Заветный  крест  на  православном  храме
Нам  просиял  сквозь  чёрные  кусты

Над  пыльными  осенними  коврами,
Над  прахом  шелестящей  суеты.
Но  ты  довольна: во  вселенской  драме,
В  борьбе  со  злом  едины  я  и  ты.

***

Опять  на  ветвях  тополей
Серёжки  звенят  малиново.
От  воздуха  не  ошалей,
От  винного, тополиного.
А  праздник  соцветий  высок,
И  тем  наши  мысли  блаженнее,
Чем  слаще  живительный  сок
Земного  тепла  и  брожения.

ОВИДИЙ

В  раю, где  льётся  древний  Танаис,
Где  ивняков  рассыпанные  косы
Бегут  на  месте  по  теченью  вниз,
Глаза  хмельного  солнца  чуть  раскосы.
Стеклянный  жар  над  берегом  навис,
И  тяжелеют  мёдом  абрикосы.

Здесь  каждый  тополь  мудростью  высок,
Целебны  травы, бархатист  песок
И  перламутровы  скорлупки  мидий.
Здесь  хорошо  читается  в  тени.
Моей  душе  элегии  сродни.
«Поговорим  о  жизни, друг  Овидий?

Твой  Рим  пожил  и  всласть  попировал:
Давно  парфяне  канули  в  провал,
Нет  Карфагена, сгинули  этруски…
История  по-твоему  права?»
«Возможно, в  том, что  правильно  слова
Я  научился  расставлять  по-русски.

Ты  видел  смут  кровавые  ножи?
Ты  мерзостей  наслушался  в  сенате?
Паскудство  черни  и  распутство  знати
Во  всей  красе  народу  покажи.
Труды  закончив, людям  скажешь: Нате!
В  моих  анналах ни  крупицы  лжи.

Но  я  поэт. И  видел  я  в  гробу
Кинжальных  партий  дикую  борьбу.
Я – про  любовь. Я  вечное  затронул.
Крамолу  отыскали  между  строк,
И  я  поплыл  на  долгий-долгий  срок
Туда, где  не  бывали  Рем  и  Ромул…»

Ловили  рыбу  чайки  на  мели,
Горчила  степь  заботами  полыни,
Волненье  серебрило  ковыли,
И  шелестели  травы  по-латыни,
Что  два  тысячелетья  протекли,
А  люди  не  исправились  доныне.

Я  слушал  друга  чуть  не  до  зари
(Талант  божествен, что  ни  говори)
«Поторопись, Овидий! Солнце  низко.
Ты недоступен  злобе  и  вранью,
Но  закрывая  книгу: не  в  раю
Мой  дом, судьба  и  вечная  прописка».

***

Роняя  золото  листвы,
Деревья  к  небу  тянут  руки.
Не  будет  помощи. Мертвы
Красоты  осени-старухи.

Со  старой  липы  вдалеке
Пророчит  местная  ворона
Беду, на  птичьем  языке
Изображая  Цицерона.

Но  стужа – грелка  для  неё:
Отмененое  в  родных  пенатах
Сладкоголосое  враньё.
Инакомыслящих  пернатых.     

 

                       Публикация Александра БАЛТИНА

ВИТРАЖ

I
Переплетение цветное,
Оконный стрельчатый пейзаж,
Святые, ангелы, герои,
И называется – витраж.


II
Зелёный, красный, жёлтый, синий,
Он лихо буйствует, пока
В перекрещенье строгих линий
Не застывает на века.


III
И это правильно. Свобода
Тогда лишь рвётся из окна,
Когда безбрежность небосвода
Со всех сторон ограждена.


IV
Вот так, течению подобный,
Гранита знающий предел,
Построен ямб четырехстопный –
Он мне ещё не надоел.


V
Как всадник тот самодержавный,
Что с ходу осадил коня,
Суровый, но и своенравный –
Рубеж закона и огня.


VI
Витражный свет внутри собора
Горит до вечера, когда
Его смешаются узоры
И подступает темнота.


VII
Витраж ещё напоминает,
Что сила вышняя с небес
Нетварным светом наполняет
Наш мир, исполненный чудес.


VIII
Но как забыть о преисподней,
Когда нежданной полутьмой
Встречает Храм Страстей Господних
Перед Масличною горой.


IX
А там – Моление о Чаше,
И смертный пот, и римский страж…
Но лишь глаза привыкнут наши,
Мы видим наконец витраж.

РИМЛЯНИН

Поздней ночью, далеко от Рима,
Сидя у шатра,
Слышу, как вверху неудержимо
Буйствуют ветра,


Как туман соперничать не смеет
С утренней звездой.
Вот и небо скоро посветлеет
Над землёй чужой.


Но и тут, в нерадостной пустыне,
Видимой едва,
Я шепчу неслышно на латыни
Тайные слова.


Знаю, что молитва Agnus Dei
Прозвучит, когда
Я увижу – в небе всё быстрее
Падает звезда.

***

                              Памяти отца, Кима Беленковича


К морским глубинам тянется душа.
Там всё знакомо – кривизна пространства,
И копошенье – эхо вечных странствий,
И тьма, откуда жизнь произошла.
К морским глубинам тянется душа.
Туда же осень тянется за летом,
Туда уходит день за новым светом
И мысль за отрицаньем рубежа.
К морским глубинам тянется душа,
Чтоб в голос крови вслушаться взатяжку,
Следить, как жизни бродят нараспашку
По кромке неизвестного числа,
И ощущать привязанность нутра
К рассеянному тлению заветов
И расщепленью памятных моментов
На бесконечность краткого вчера.

***

Холода, холода… Ничего не поделаешь с этим.
Побеждают надежды к весне, а к зиме – холода.
Оттого, что узнал, может, ты и надул этот ветер,
Может, смотришь на север,
                                 как всё, что стремится туда…
Там пространство из льдинного времени  
                                                    выстроил зодчий.
Что бурлило навзрыд –
                                   навсегда заковал в ледизну.
Между мной и тобой
             нет ни связки, ни буквы – лишь прочерк,
Словно кто-то коньком
                                  по остывшей реке полоснул.
В минусовости вечного Цельсия даже не ноль я.
Там на зеркало льда
                                никому не придётся дышать.
Холода. Отмирает тепло.
                                  Но  зато – вместе с болью.
Значит, то, что болит или греет, увы, не душа.

ОБЛЕДЕНЕНИЕ

Там город за окном – обледеневший, чёрный,
Как пращур городов цветущих и живых.
Зачёркивает тьму
Над тяжкой снежной кроной
Искрящих проводов молниеносный штрих.
Я слушаю, как всё
Ломается и стонет,
Как будто стала смерть
Немыслимым трудом,
Как будто город – миф,
А ночь – рубеж историй,
А свитком буду я,
А манускриптом – дом.
Скрипит какой-то ствол,
Отторгнутый корнями.
Он пал – как человек,
Хотя и рос – как ствол.
И что за новый смысл
Открылся в этой драме?
И был ли в этом смысл
Иль только – произвол?

***

Что нынче творится в дремучем лесу?
Наверное, холод – зима на носу.
Наверно, сверкает земля по утрам
И веет этюдами вьюги от рам.
Прорваться хотя бы на миг из тепла
Туда, где сидит человек у стола
И чистит ружьё, и глядит на огонь.
Ему на плечо положу я ладонь.
Потрётся щекой о моё колдовство
И скажет тихонько: «здесь нет никого».
И как-то внезапно закончится день,
И вьюга на стёкла надует мишень.
Он примется снова за чистку ружья.
И жаль, что добычею стану не я..

***

Расстаться навсегда…
Что может быть спокойней,
Чем комната, в которой нет страстей,
Чем запах сигареты на балконе
И разговор случайнейших гостей,
Чем ровный вид на улицу пустую,
Где вымерли события шагов,
Чем вечер, что запущен вхолостую
Земной традиционностью витков,
Что может быть злосчастнее и легче,
Чем оказаться вне любовных пут
И так зажить, чтоб не дожить до встречи
Каких-нибудь часов или минут!..

В ДОЖДЬ

В дождь сильнее привязанность к дому
Дольше улицы вьются к теплу,
Придаётся значенье подъёму                         
И разрытой трубе на углу.
В дождь все земли приходят к единству
По слезе, по струе, по реке –
По земному размазавшись диску –
И молчат на одном языке.
Как с педали не снятая нота,
Резонируют капли в окно.
В дождь всегда вспоминается что-то,
Что, казалось, просохло давно.

***

Очень просто – молчать по утрам
И процеживать снов каждый грамм
Через ситечко сонного глаза,
Чтоб не всё уходило, не сразу.
А потом на ветру раздышать,
И холодной, и лёгкою стать,
И не чувствовать больше,
Что со сном, как и с прошлым,
Никогда не удастся порвать…

РУССКАЯ СЛОВЕСНОСТЬ

Мне  кажется, что  русская  словесность
Тем  хороша, что ей  пристала  честность
Гораздо  в  большей  степени, чем  спесь.

И  если  б  не  претила  мне  известность,
Как  известь, разъедающая  совесть,
Я  б  истину  доказывала – то есть,
Что  Слово – это  Истина  и  есть.
Что  все  попытки  подлостью  и  страхом
То  Слово  извести – кончались  прахом.

Так  сокровенна  меж  судьбой  и  словом
Единая  связующая  нить,
Так  живо  Слово  в  русском  человеке –
Как  снега  привкус  в  запахе  еловом,
Как  дерево – дыханьем
В  нас  навеки
Живёт:
Через  распахнутые  веки
Нас  с  небом  и  землёю  породнить.

ЕДИНСТВО ВРЕМЕНИ

Порой  смыкает  ход  минут,
Разорванных  и  запылённых,
Какой-то  крохотный  лоскут
Небес,
            проветренный  до  звона.

***

Зачем  зовёшь, куда  ведёшь,
Звезда  моя  падучая?
Над  храмом – тьма,
За  дверью – ложь,
И  небо  скрыто  тучами.

Там, за  пшеничною  межой,
Толкует  перепёлочка
О  том, что  станет  дом  чужой
Моею  книжной  полочкой.

Там  встану  на  неё, тесня
Тела  томов  степенные, –
И  вдруг  почувствую: весна
Над  крышею, за  стенами.

И  вдруг  уверюсь: рассвело
Над  пашнями, за  ставнями,
А  печка, что  хранит  тепло,
Посудою  заставлена.

Там  три  ставка  да  два  горшка,
Котёл  с  водой  горячею…
Вошла слепой  в  дом  чужака –
На  волю  вышла  зрячею.

***

Кто  мы  есть, зачатые в  любови?
Звёзды…  Но  какой  величины?
От  какой  неволи  или  боли
В  эти  стены  мы  заключены?
Что  смущает  сердце  и  рассудок,
Поглощает  наши  суть  и  стать,
Так  смещая  время  плоских  суток,
Что  нельзя  и  часа  наверстать?
И  какими  страшными  путями
Наши  предки  свет  несли  из  тьмы,

Если  те  пути  восстали  с  нами
И  навечно  в  нас  заключены.

***

Надо  что-то  надеть,
Надо  как-то забыть,
Чтоб  тебя  не  задеть,
Чудотворная  нить,

Что  невидимо, где,
Но  я  знаю – струной
Натянулась, – к  страде
Или  перед  войной.

Может  быть, за  спиной,
Может, просто  в  груди,
Но  я  знаю: струной,
Что  бессонно  гудит… 

ВРЕМЕНИ ХВАТИТ НА ВСЁ

Времени  хватит  на  всё:
На  скитанья  по  дальним  дорогам,
На  рисование,
                        Пенье,
                                   Заботы о  ближнем,
                                                                     Вязанье,
Чтение  книг,
                     Воспитанье  детей,
                                        На  радости  со  слезами,
На  возвращенье  к  себе
                                И  общенье  с  возвышенным – с  Богом.
Времени  хватит  на  всё, как  хватает  его  у  природы –
Вырастить  сад,
                         И  плоды  напоить,
                                                    И  землю пробить семенами,
Преобразить ледниковые глыбы в большие и малые воды,
Сблизить  далёких  людей, чтоб  их  судьбы  исполнились – нами.


                                                 Публикация Александра БАЛТИНA

А РУСАЛКУ НЕ ВСТРЕТИШЬ
***

(Лес и река, и тропа между ними.
Ищущий нечто, умеющий плавать –
не говори и не спрашивай имя.
Цель бесконечна. Река твоя справа).
Ветер не светит, и свет не колышет
сосны, что левое небо закрыли.
Птицу не видно за кронами, слышно:
воздух кромсают могучие крылья.

Тут же плеснули пичуги помельче
вразноголось, будто кровью из вены.
Путь человечий широк и размечен –
прочие твари не столь откровенны.
Зверь не выходит навстречу, лишь зримы
след от когтей, отпечаток копытца.
То ли он сам, то ли страх наш звериный
в чаще ворчит, в камышах копошится.

Та, что ударом хвоста по воде
ранит закаты – не рыбой, а девою
петь выходила при первой звезде.
Каждый расскажет, а кто разглядел её?..
Внешность обманчива, голос правдив –
голый, отдельный, в слова не одетый,
тот, что отверзся, когда, проводив,
заголосила: Единственный, где ты!

Так и остался озвучивать лес,
ветром на воду набрасывать ретушь –
песен русалочьих плеск-переплеск
хохота в плачь… А русалку не встретишь…
(Лес и река, и тропа между ними.
Ищущий нечто, умеющий плавать –
не говори и не спрашивай имя.
Цель бесконечна. Река твоя справа).

ПАМЯТИ ОЛЕГА ЯНКОВСКОГО

Человек с гениальным лицом –
на котором было возможно
написать любую судьбу,
и душу любую,
и бездну ещё такого,
что не под силу словам…

Вот и пришло его время
сыграть свою смерть
для сотен миллионов
теле- и просто зрителей.
Всё по правилам
игры для тех,
кто ещё при своём теле.

Как хорошо, что экранная жизнь –
жизнь, у которой украдено
одно из зримых измерений
и все незримые –
повторима.
И когда не мы в неё входим,
а она в нас –
мы только приобретаем.

Следовательно – ничего не отнято.

Разве я хотела
поглазеть, как он будет смотреться
в жалком амплуа старика?

Я не знаю,
чего я ещё хотела.
Но сейчас я кричу о его душе,
рискуя своей:

Господи!
Он заслужил, заслужил
персональный –
рай или ад – назови как угодно,
только дай ему право играть
самые сложные роли
в самых великих спектаклях
самых лучших миров!
И – до не-скончанья времён…

А слёзы, и дождь, и слёзы,
и внезапная боль в поджелудочной
после обычной с утра
овсянки с орешками, мёдом и апельсином,
и ревность к юным русалкам,
резвящимся на том берегу в наготе светоносной –

это наши, земные проблемы.
Они ненадолго.
                                                                20 мая 2009

РУССКИЙ ДИАЛОГ

– Не обижен силой и ростом,
только в этих дебрях – что проку?
– Между садом грёз и погостом
протори для ближнего тропку.

– Между садом грёз и погостом
мы идём, но не выбираем…
– Проживи так скорбно и просто,
чтобы смерть показалась раем.

ЕЩЁ НАМ ОБРАЗУМИТЬСЯ НЕ ПОЗДНО
***

Моя  порода – косная, глухая,
В  лиловых  снах  круги  болотных  сов.
На  двери  рода  заржавел  засов.
Едва  звенит  ручей, пересыхая…
Сохатый  пил  из  этого  ручья,
Его  взмутили  некогда татары.
Шли  напролом  косматые  пожары,
И  серебрилось  русло, как  парча…
На  времени  замешивалась  кровь.

ПАМЯТНИК ГОГОЛЮ

Привычно  Николай  Васильич,
Склонясь  главой – сидит, молчит,
Он  смертью  хочет  пересилить
России  грузный  монолит.

Сожжён  и  устремился  к  небу
Его  фантазий  том  второй.
Сожжён  и  устремился  к  свету
Его  утопий  тайный  строй.

В  Кольце, что  Землю  опоясав,
Все  наши  помыслы  несёт
Кружится  гоголевский  ястреб, –

Сто  лет  прошло, пройдут  пятьсот…
А  здесь, во  дворике  музейном,
Сидит  в  окладе  тишины,
Склонясь  под  сеевом  осенним,
Пророк  немыслимой  страны.

ЯВЛЕНИЕ РЫБЫ

Когда  всплывает  вверх  большая  рыба,
Расходится  высокая  волна.
А  рыба  напоследок  к  солнцу  вышла, ибо
Простилась навсегда  с  квартирой  дна.
Да, навсегда!
За  рыбой  наблюдая,
Мы  говорим:
– Смотрите, какова!
Немолода – а  словно  молодая,
С  полцентнера, наверно, голова!..
А  рыба-глыба  из  глубин  кромешных
Затем  лишь  поднялась,
Чтоб  смерть  принять,
Прощая  нас,
Надменных, многогрешных,
Рождённых  космос  вод  морских  понять
Не  менее,
Чем  космос  многозвёздный…
Она  мудра  премудростью  начал…
Ещё  нам  образумиться  не  поздно,
Нас  чёрный  вал  ещё  не  укачал! 

ИЗ ДНЕВНИКА

А  это – сосен  узловатых
Немая  пластика; о  них,
Самой  природою  распятых,
Расскажет  скупо  мой  дневник.

Они  стоят, расставив  локти
И  выгнув  шёлковый  хребет.
От  них  своей  судьбой  далёк  ты,
А  если  вдуматься – то  нет.

И  ты  всю  ночь  распят  стократно
Там, на  меже  черновика.
В  глазах  мошкой  толпятся  пятна,
В  стигматах  горькая  рука.

И  ты  страдаешь  необъятно
И, в  Слово  превратившись, льёшь
К  строке  строку. И  непонятно,
Как, смертью  меченный, живёшь!

В ЗАМКНУТОМ ШАРЕ

Слепой  из  церковного  хора
На  днях  помешался…  Дрожит!
И  вера  ему  не  опора,
И  к  людям  душа  не  лежит.

И  страхи, как  чёрные  волки,
Крадутся  за  ним  по  пятам.
Повсюду  зловещие  толки. –
И  здесь  он  их  слышит, и  там.

И, замкнутый  в  шаре  лиловом,
Где  только  углы  да  слова,
Он  зреет  единственным  словом,
А  музыка  в  сердце  мертва.

И  некуда  больше  податься,
Страшит  ледяной  телефон.
Пилюль  роковых  наглотаться
Задумал  в  бессоннице  он.

…И  шарят  пугливые  руки
По  полкам  среди  пузырьков,
И  льётся  микстура  на  брюки
От  чьих-то  внезапных  шагов.

А  время  и  денно  и  нощно
Стучит, словно  птица,  в  висок.
Под  пальцами  холод  замочный,
И  жизни  звенит  волосок.
     

                            Публикация Александра БАЛТИНА

***

Слова – не более трухи
И листопада.
Не хватит крови смыть грехи.
Да и не надо.
Куда достойнее любви
И уваженья
Не добродетели мои,
А прегрешенья.
Гуляя в шляпе и пальто
Под небесами,
Любите грешных не за то,
Что грешны сами.
Не стоят больше, чем пятак,
Святые мощи.
Любите грешных просто так.
И даже проще.

***

Отпустив опустевший ковчег,
Не мешало б вином разговеться.
То ли в бозе почил человек,
То ли Бог опочил в человеце.

Что поделать – великий немой
Не печётся о роли кумира.
Нынче день, очевидно, седьмой
От творения этого мира.

Пусть душа, залетевшая в плоть,
Замолчит, как непевчая птица.
Не шуми – отдыхает Господь.
И не дай ему Бог пробудиться.

***

Стихи под осень, как ржаной сухарь
Под водку. Я листаю мой стихарь,
Давясь словами, как засохшей коркой,
И каждая пролитая строка
Мне кажется бессмысленной и горькой,
Как поцелуй смертельного врага.

Подставив ливню и чернилам лоб,
Я сам себе и барин, и холоп,
Изрядно заслуживший пару розог
За вечную докуку небесам.
И, кажется, последний отморозок
Мне ближе и понятней, чем я сам.

Просеять бы себя сквозь решето.
Вернувшись в дом и сняв с себя пальто,
Я думаю: не снять ли мне и кожу,
Повесить на распялку, просушить,
И новый стих, сумняшеся ничтоже,
Бескожестью своей приворожить.

Мы с ним оголены, как провода.
Нас самая обычная вода
Прикосновеньем доведёт до крови,
С остервененьем выплеснув ушат.
И будет осень выть о нас по-вдовьи,
Пока дожди в кусочки нас крошат.

Но счастлив я, как может только голь
Счастливой быть, глотая алкоголь.
Я каждый год до боли високосен.
И, видимо, в награду за грехи
Мне на ухо нашёптывает осень
Смертельные и нежные стихи.

***

Что нового? У нас идут дожди.
Берёт тоска. Я рад любым известьям.
Дурят мелкопоместные вожди
И тешатся своим мелкопоместьем.

Окрикивать их больше не хочу
И, самое печальное, не стану.
Злодейство таковым не по плечу,
Но чижиков глотают, как сметану.

Хоть ты скажи – какого им рожна?
На кой так выставлять своё бесплодье?
Скучна и одновременно смешна
Подводная игра на мелководье.

Я с ними много лет как не в ладах.
Мне надоела эта ахинея.
Пора подумать о своих годах
И отыскать занятье поважнее.

Не хочется ни видеть их, ни мстить,
Но буду рад со зваными гостями
Собраться за столом и прокутить
Империю со всеми областями.

Пожалуй, так развею я тоску.
Невыносима жизнь без передышек.
А этим – подарю по островку.
И пусть вербуют челядь из мартышек...

***

Осень – светлые печали –
Распустила кружева,
Где-то птицы прокричали,
Что душа ещё жива.
Облака метались нервно,
Ветер саван мой качал,
Ненадёжный и неверный 
Трап спустили на причал.
Пароходик неказистый,
Не спеши бросать концы,
Я у осени  мониста
Заберу и бубенцы.
И тогда помчимся в море,
Ленты в рыжих волосах
В дикой пляске – смех и горе –
Вьются блики в небесах.

***

Простить и проститься
У края заветного круга.
И в тихой молитве
Губами коснуться друг друга.
Простить наперёд
Вопреки суесловию злому,
И в глаз окунуться 
Твоих обжигающий омут.
Простить и проститься 
И тысячу раз повиниться –
Как чистой росою
Омыть утомлённые лица.
Простить навсегда,
И проститься до тайного вздоха,
И вымолвить: «Да,
В этой жизни всё было неплохо».

***

Послушай, мой ангел, простые слова
О жизни и смерти (отчасти).
Уже поседела твоя голова
В безумной погоне за счастьем.
Мы мчимся по морю на разных плотах
И бурю встречаем отважно,
И каждый поёт о своих деревах,
И всё остальное – не важно.
Пусть ветер утихнет со стоном волны,
И парус не рвётся на части.
На мокром песке проступают следы,
Разлука и жизнь в одночасье.
Но если увидеться нам суждено
На крохотной этой планете,
Зажги огонёк и поставь на окно
Вселенной. И пусть себе светит!

СЫНУ ИВАНУ

Пока я на земле, ловлю губами снег,
Ладошек лепестки дыханьем согреваю,
Давай поговорим, мой главный человек,
О светлости зимы и снов причудах тайных.
Легки твои шаги по белому ковру,
Укрывшему дерев и мыслей наготу.
Смотри, озябший лист на веточке дрожит,
Синица на ветру от холода бежит.
Листок, синица, снег. Мы здесь или уж нет –
Сиятельной зимы блистательный сонет.
Приметами судьбы в забавах февраля 
когда-нибудь, сынок, ты вспомнишь (о-ля-ля!),
Как шли мы по земле, и тихо падал снег.
Ладошки-лепестки, дыханье, телеграмма…
И будет твой малыш, благословен вовек,
И ты сожмёшь виски и улыбнёшься: «Мама».

САНТА МОНИКА

Провода протянулись над улочкой,
И кроссовки висят на шнурках,
Словно кто-то забросил их удочкой.
Благо, силы хватило в руках.
 
Вот стоит он и шепчет, как молится,
А в глазах неприкрытая грусть:
– Я бродил по тебе, Санта Моника,
В этих тапочках. Жди, я вернусь!
 
Я его понимаю моления,
Мимо пляжей гуляя с утра,
Хоть я прибыл из города Ленина
Или, правильней, града Петра.
 
В твоего превратившись поклонника,
Океанской любуясь волной,
Одного я прошу, Санта Моника:
Никогда не прощайся со мной!
 
Мы забудем на время о старости,
Ни к чему нам загадывать срок.
Пусть в твоём океане останусь я,
Чтоб он пепел мой лёгкий сберёг.
 
Пусть висят мои тапочки скромненько,
Лёгкий бриз покачает их пусть
В знак того, что к тебе, Санта Моника,
Я когда-нибудь всё же вернусь.

ГРИБЫ В АМЕРИКЕ

На летних опушках Америки
Рассыпано жёлтое с алым…
Шепчу в осторожной истерике:
– И этого тоже навалом?
 
Мы верили свято, как в заповедь,
И доли иной не просили:
Да, стэйки и пицца – на Западе.
Грибы – это только в России!
 
Полянки заветные помнили,
Где в травах не гаснут лисички,
С корзинками, доверху полными,
Карабкались на электрички.
 
Безменом и вёдрами мерили
Болотные и боровые…
И вдруг открываем в Америке
Грибные её кладовые!
 
Мы шляпок мясистей не видели,
Мы толще не резали ножек!..
Но здешней природы любители
В багажник не ставят лукошек.
 
Растения эти красивые
Для них – никакая не пища…
Так что ж ты стоишь, подосиновик?! –
Тебя же под Питером ищут!

NURSING HOME

                                 Памяти Ирины Михайловны
 
Nursing Home – прибежище убогих,
Филиал чистилища земной.
И ведут отсюда две дороги –
В рай и в ад, в двухцветный мир иной.
 
Кто с ногами ватными не сдюжит,
Кто не помнит ни имён, ни дат, –
Им не тело лечат, лечат души,
Чтоб в Эдем вписались в аккурат.
 
Одеяла облакам подобны,
Ангелу подобна медсестра,
А с ключом от рая – доктор добрый,
Здесь он за апостола Петра.
 
На каталках, на кроватях сборных
Капельницы, шланги, провода,
Головы, упавшие покорно,
Взгляды ни о чём и в никуда.
 
Я готов незримо и неслышно
Жить в молитвах в уголке глухом,
Чтобы в час, назначенный Всевышним,
Взмыть к нему, минуя Nursing Home.


NURSING HOME - учреждение (в США, как правило, частное), в котором медицинский персонал заботится о старых и больных людях (прим. автора)

***

Спешат, толкаются зонты.
Одни зонты, и нет людей.
На всех хватает мокроты.
Сезон дождей, сезон дождей...

Дождю и дела нет до тех,
Кто без зонта  –  таких, как я.
Я отгорожена от всех,
И все закрыты от меня.

Сезон промозглых площадей,
Продрогших кошек и котов...
Я прижилась среди людей
И приживусь среди зонтов.  

***

В каждой женщине есть Ассоль,
Ожиданье – в её крови.
Может, в этом и есть вся соль,
Вся волшебная суть любви.

В каждой женщине есть Лилит,
Необузданный, дикий нрав,
Потому что душа болит,
Потому что – попранье прав.

Не обидно ли слыть ребром
И хозяину век служить?
В каждой женщине зло с добром
Друг без друга не могут жить.

В каждой женщине – тяжкий вздох.
В каждой женщине – гордость-щит.
В каждой женщине всё же Бог.
Он всё видит. Но вот... Молчит.

***

Здесь каждый что-то тянет в нору.
Маршрут: работа – сумки – дом.
Грехов? Полно! Но не Гоморра!
И не Содом!

Здесь чересчур ругают лето.
Все от жары с ума сошли!
Но не стереть же их за это
С лица земли!

Здесь, как везде, живут безбожно,
Но всё ж в субботу свечи жгут.
Здесь точно знают: всё  возможно!
Но счастья ждут.

Здесь грех не может столько весить,
Чтоб эту землю не спасти.
Найдётся праведников  десять!
Сверх десяти!

***

Солдаты-солдатики... Жить бы да жить им.
Девчонок своих целовать на рассвете.
Какие же это солдаты, скажите?
Ведь это же мальчики, чьи-нибудь дети.

У смерти есть право – она выбирает.
Одну за другой задувает лампады.
А дети воюют, как будто играют,
И падают, падают...    

***

Времени нынче приходится туго.
Выйти нельзя, охраняется строго.
Время – в тюрьме циферблатного круга.
Стрелки часов невозможно растрогать.

Время под стёклышком – маленьким сводом
Кто-то безжалостно делит на доли.
Я б отпустила его на свободу,
Я бы дала ему Землю и волю. 

***

Всё тот же круг. И душ родство.
С годами жить ничуть не легче.
Но время лечит, точно, лечит,
Хотя не ясно, от чего.
    
Любовь всё так же высока,
И мне опять не дотянуться,
И дважды в реку не вернуться,
И утекла моя река.

Зато остались берега.
Им было некуда деваться...
Должно же что-то оставаться,
О чём нам память дорога!  

Ромашки, клевер, васильки...
И их никто, никто не скосит,
И у меня никто не спросит,
Зачем мне берег без реки. 

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Детство больше не страна –
            островок, глава из книги.
Свежий воздух из окна
            не разбавит мир интриги.


Детства свет тревожит душу,
               озаряя тени, звуки. 
Вырывается наружу
            в будни поседевшей скуки,


где часы давно без стрелок,
тексты голые, без слов,
потолок всё тот же белый
        глухо давит стенки снов.


Детство больше не страна –
            пожелтевшая страница.
Земляничную поляну
            не находят даже птицы.


Земляничная поляна –
откровенья, озаренья,
потревоженная рана.
Снам приходят объясненья.

***

Язык убийц – родной язык.
Но это всё, что мне осталось,
как скрежет дней, как шрам, как стык,
в которых я себя не знала.


Деревьев шелест, радость птиц,
восход, шмыгнувший в переулок.
И запах новеньких страниц,
весенний запах дня и булок.


Язык убийц – моя судьба.
Смириться – рану обескровить.
Слова надежды. И мольба.
Не заучить – их сердце молвит.

***

По десять лет шесть раз всего лишь,
в секундах измеряя вечность,
родиться, осознать, что можешь,
в песок прольётся бесконечность.


За окнами и март, и вьюга,
следы едва ли различимы.
В пути весна и слово друга.
Шесть раз по десять – ощутимы.

СВЯТАЯ ПРОСТОТА

Трудилась охрана, и заперты были врата
такого родного, такого кромешного рая,
чтоб дерзким сомненьям увлечь себя не позволяя,
без мыслей лукавых святая жила простота.


И, чтобы на адовы муки её не обречь
ненужных терзаний, вопросов и памяти клейкой,
был вид из окна ограничен дворовой скамейкой
и, словно река, берегами охвачена речь.


Без удержу рваться, запретов срывая замки,
в объятья Америк и к пахнущей дурно Европе
от скорого счастья расцвеченных щедро Утопий
безумцы лишь могут, преступники и – дураки.


О, Санта симплицитас! Ешь свои постные щи,
да будут и с мясом – и вмиг полегчает на сердце.
Готовят помосты – не долго кострам разгореться,
а ты поработай-ка, загодя хворост ищи.