Skip navigation.
Home

Навигация

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

НОЧНЫЕ ПОЕЗДА

За серых будней мзда
Без лишних жестов
Ночные поезда
Души блаженство

На полку сумку брось
К окну придвинься
Где выгнутые врозь
Огни как в линзе

Ах сохранить бы те
Детали бездны
В печальной немоте
Вокзал облезлый

Кондуктора свисток
И лязг вагонов
Дрожания пустот
Теней погони

Колёсный перестук
Понурый
И неба бересту
Под утро.

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

***

В гороскопах была ль обещана,
Или где-то ещё – та боль,
Что однажды легла как трещина
Между мной, мой край, и тобой.

Не загадывал это лично я,
И помалкивали небеса,
Как разрежет нас пограничная,
Смертью дышащая полоса.

Как, минуя шлагбаум вскинутый,
Прогрохочет вагон мостом,
Как неведомо мою спину ты
Осенишь незримым крестом.

Оглянусь на восточну сторону,
Где бежит волна Буг-реки,
И увидятся чёрны вороны,
Изб темнеющих бугорки.

И, как шарик воздушный, бережно
Детской выпущенный рукой,
Полетит с покатого бережка
Моё сердце на тот – другой...

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

СУМЕРКИ ИМПЕРАТОРА

              или

      Павел Первый
накануне 11 марта 1801 года

1.

Унылый плац. Столичный Ordnung. Павел.
Бой барабанов. Дробь и эхо их.
Март полумрак, как олово, расплавил
В пространствах зябких линий городских.

Вороний гай и бой часов напольных,
Шуршанье юбок, робкий шёпот слуг...
Бокал глинтвейном неспеша наполнив,
Всё зрит монарх, всё ведает на слух.

Имперский глаз – он осторожней прочих.
Имперский слух – в нём слиты лань и барс,
Но тайна всё ж, что день грядущий прочит,
И даже в том, что нынешний припас.

По замку тени бродят, словно воры.
В Европе смуты, ложь в пожатьях рук,
Но, слава Богу, есть у нас Суворов,
А Бонапарт нам мог бы стать и друг...

Как шапка Мономаха, жмёт корона.
Задумчив Павел, у забот в плену.
Красна луна. Посыльным от Харона
Граф Пален собирается к нему.

2.

Красива, но как яблоко червива,
Кисла в любом числе и падеже,
История. Российская ж – чернила.
Реестр с подпоручиком Киже.

В нём не найти ни пропусков, ни точек,
Бездушны штампов тёмные круги,
А всё же строки эти кровоточат
При первом прикасании руки.

И вновь со мной Ключевский и Тынянов,
Настольной лампы выгнутый наклон,
И яблоко с кислинкой, а тумана
Хватает и в душе, и за окном.

2009

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Душа порою легче, чем пушинка.
Подуть слегка и – канет в облаках!
Но есть в природе некая пружинка,
Что не пускает нас туда пока.

И на земле живя неторопливо,
Печальной моде нынешней подстать,
Ворчим мы на меняющийся климат,
Как будто сами прежние, как встарь.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Говорили, помнится, гуляй, да не загуливай,
Да про душу помни – чтоб в ней свет не гас.
Только был тогда я начисто загубленный
Сразу в двух колодцах темнокарих глаз.

Говорили, помнится, третьим не закуривай,
И имён не спрашивай у гадальных карт,
А сегодня сумерки, будто у Сокурова
Из давнишней ленты вырезанный кадр.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

***

Не щучьим повелением,
Но светом, как спасением,
Душе успокоение
Приносят дни осенние.

Сквозь, на рассвете мокрую,
Листву в саду за ставнями,
Что тускловатой охрою
В проём воздушный вставлена.

Приносят тихим словом нам,
По-старому, по-доброму,
Узором ветки сломанной,
Подковой неподобранной.

Рукою крепкой плотницкой,
Сосну держащей ласково,
Строкой прозрачной болдинской
Близ бронзового лацкана.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


РАСШИФРОВЫВАЯ СМОГ...


ЛЕОНИД ГЕОРГИЕВИЧ ГУБАНОВ (1946, Москва - 1983, Москва)  – русский поэт, создатель неофициального литературного кружка СМОГ.


 Эпиграфом к этим заметкам, может быть, следовало бы взять строки из стихотворения Леонида Губанова:


                Прошлое!
                Пусти меня, пожалуйста, на ночь.
                Это я бьюсь бронзовой головой 
                                                          в твои морозные ставни!
                И закрой меня от будущего напрочь!
                Умаляй, уламывай... может, лучше станет?
                Я помню себя, когда ещё был жив Сталин,
                пыльную Потылиху, 
                                               торт Новодевичьего монастыря,
                радость мою, – детство с тонкой талией,
                в колокольном звоне – учителя...


 Попытка пробиться к прошлому, разобраться в нём у каждого писателя, поэта, художника мотивируется, конечно, отчасти представлением о неких ценностях истории, но даже если такие, в самом деле, существуют, они не могут идти ни в какое сравнение с тем, к чему неосознанно подталкивает элементарное в основе желание к расстановке своих оценок того, что и как было с его личной точки зрения.


 Книги – я о Настоящих ( с большой буквы ) – пишутся не в абстрактных пространствах. Они впитывают в себя время, когда создаются, и время, в котором существуют внутри самих себя. Та, о которой сегодня пойдёт речь, из их числа. Но – первым делом – фон. 
                                                         *  *  *
 
 Шестидесятые. Ранние. Хрущёвская оттепель, высшей точкой которой явился ХХ-й (антисталинский, как его называли) съезд партии, постепенно идёт на убыль. Похолодание заметно не сразу, но очевидно. В первую очередь, в области культуры, искусства. Одним из наиболее, как сейчас говорят, «знаковых» моментов, перемен не в лучшую сторону считается посещение в декабре 1962-го года Хрущёвым выставки в столичном Манеже по случаю 30-летия МОСХа. Скандальный погром, публичные, при помощи официальной печати, порки, порицания, предупреждения. О том, кем и почему необразованный культурно глава советского государства оказался привезён в выставочный зал, как умело было организовано столкновение его с мастерами кисти и резца – написано немало эпизодических воспоминаний, а относительно недавно в московском издательстве НЛО, в серии «Очерки визуальности», вышла в свет прекрасно документированная, читающаяся на одном дыхании, книга искусствоведа Юрия Герчука «Кровоизлияние в МОСХ». Не забыл о «том» Манеже, равно как не забыл о многом другом той эпохи, и Василий Аксёнов в посмертно уже опубликованном своём романе ( в московском издательстве «Семь дней» ) «Таинственная страсть» – романе о шестидесятниках: Окуджаве и Евтушенко, Ахмадулиной и Тарковском, Роберте Рождественском и Высоцком, Эрнсте Неизвестном и Андрее Вознесенском... Правда, повествуя о том, как жили, как сочиняли, в какие анекдотические или весьма серьёзные переплёты они попадали подчас ( обозначил Аксёнов своих друзей, равно как себя самого, под прозрачными псведонимами ), изобразил писатель многое довольно лирически, тепло... Я бы сказал, местами слишком уж по-стариковски тепло.


                                                         *  *  *


 К числу недавно вышедших книг, в которых советские 60-е воспроизводятся  с соблюдением жестковатой документальной основы, можно отнести и опубликованные в США, в издательстве Franc-Tireur, мемуары Владимира Батшева «СМОГ: поколение с перебитыми ногами». Речь идёт о поэтах, художниках, разных талантливых людях, объединившихся вокруг изумительного молодого московского поэта Леонида Губанова, вместе с ним искавших пути к признанию своего творчества, возможности публикаций... Не желавших при этом, конечно, следовать рецептам официальных художественно-литературных установок, отказывавшихся от шор идеологических догм...
    История СМОГа, имеющего две расшифровки: Самое Молодое Общество Гениев и Смелость, Мысль, Образ, Глубина, – это, конечно, не только история независимого творческого объединения в несвободной стране, это также – история внутренних споров, разногласий, предательства... Ближайший друг Губанова, в ту пору сам молодой поэт и бунтарь, Владимир Батшев, фиксирует на страницах своей книги конкретные имена и даты разных событий, цитирует «смоговцев», и – в итоге – открывает современному читателю многие малоизвестные пласты русского культурного полуподполья начала второй половины минувшего века. Но такой исторический срез книги «СМОГ: поколение с перебитыми ногами» отнюдь не нейтрален. Автор её не скрывает доброе отношение, вспоминая многих знакомых прошлых лет, но он также не прячет откровенное презрение к одному из смоговцев – поэту Владимиру Алейникову, который, как он утверждает ( в данном случае Батшев опирается на косвенное, на мой взгляд, не очень определённое свидетельство руководителя общества «Мемориал»  Арсения  Рогинского ), работал на КГБ... Надо сказать, впрочем, что, даже показывая Алейникова в столь неприглядном облике, мемуарист всё-таки не оспаривает его талант сочинителя стихов. Категорически лишь отрицает утверждения последнего в том, будто именно он явился вдохновителем и создателем СМОГа... В том, что он играл именно такую роль, был одной из заметных фигур в советском неофициальном литературном пространстве той эпохи, сам Алейников, между тем, старался убедить читателей в опубликованной в 2004 году в издательском московском доме «Звонница-МГ», книге «Голос и свет»...


 Да, о СМОГе уже написаны многие страницы, среди которых яркие мемуары Натальи Шмельковой «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» ( Лимбус-Пресс, СПб, 1999 г .), «Общая тетрадь, или же Групповой портрет СМОГ» Саши Соколова, включённые им в сборник «Тревожная куколка» (Азбука-Классика, СПб, 2007 г.)... Это – свидетельства об одном и том же, но очень разные, потому что, несмотря на единство, СМОГ всё же не являлся монолитным, в нём были не только «гении», но и среднячки... В мемуарах Батшева, написанных просто и убедительно, разумеется, признаётся ведущая роль в сообществе Губанова, отмечается его незаурядный талант, однако, при этом автор тонко уточняет:  «... он был лидером, – не организатором, не руководителем, а именно лидером, здесь ни убавить, ни прибавить, но, в то же время, и в ТО время был инфантильным – как мы все! эгоистичным, капризным, но – поэтом от Бога, когда мы все были поэтами от культуры».


 От Бога или от культуры вся наша современная поэзия, проза, может быть, всё вообще наше искусство? – спрашивал я себя, читая эти строки. И Бродский, конечно, вспомнился, тот – в знаменитом диалоге с судьёй Савельевой:
 – А вообще, какая ваша специальность?
 – Поэт. Поэт-переводчик.
 – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислял вас к поэтам?
 – Никто. А кто причислял меня к роду человеческому?
 – А вы учились этому?
 – Чему?
– Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
 – Я не думал, что это даётся образованием.
 – А чем же?
 – Я думаю, это... от Бога...


 Губанов, вероятно, мог бы ответить так же.


                                                 *  *  *


 Возвращаясь же к теме стукача в СМОГе, – ничего не утверждая конкретно в отношении Алейникова ( да и по какому праву? ), – признаюсь, само по себе это «дело» вызвало у меня, человека, не имевшего никакого отношения к этой группе, но жившего в те годы в Москве, помнящего, как читались стихи на Маяковке, – печаль... Вот, думалось, – такое светлое пятно на сером фоне той поры – СМОГ!.. А оказалось, что и там, как во многих других группах русской интеллигенции – не только в самом отечестве, кстати, но за его пределами ( помню это по разным глезерам и иже с ними в Париже, в конце семидесятых, в восьмидесятые ) наследили, напакостили гэбэшники... И ещё об одном вдруг подумалось – а может быть, пакости те нужно было бы оставить, выбросить на помойку, вообще не касаться их ( если, понятное дело, не затронуты личная честь и достоинство, если не было пострадавшей стороны ), и – тем самым одержать победу над мерзавцами?! Возвращение же с болью – это, может быть, то самое, что гэбэ сеяло, взращивало, в надежде, что ядовитые всходы их трудов ещё будут иметь долгие последствия...
 Нет, нет – не об этаком всепрощении идёт речь, а о том, чтобы одержать победу над злом. Впрочем, со стороны рассуждать  всегда легче и проще...


 И опять вспомнился мне такой юный, такой неповторимый, весь открытый, как рана, Губанов:


                Смоленский шарф дороги пьяной
                И полутрезвой тропки кнут,
                Что бередит мне эти раны,
                С которых ночью кожу рвут?..



                                                       Виталий АМУРСКИЙ, Париж
 


-
*   *   *
                                Брату, в никуда

В голове туман, как зимой в Венеции,
Где туристов меньше, чем голубей на Сан Марко,
Только рюмкой, брат, не согреться нам,
Не послушать, как всхлипывает шарманка
На мостовых чужих, под чужими окнами, 
Провожая гнилое лето... 
Ах, Женя, Женя! Лишь плечо и твой голос около,
От печали мне – амулеты.


                 ЦОО

Из цикла «Между книгой и пеплом.
Берлинская тетрадь»


Лампы. Металл. Zoo. 
Соло свистка кондуктора.
Локомотива соло   
В сводах ветром продутых.

Не для бесед этот
Гулкий вокзал – зверинец,
Разве что только с эхом.
Эхо не изменилось.

Sprechen Sie Deutsch?
Sprechen...    
Речи чужой ночь
Рядом проходит эхом.




ПРИПОМИНАЯ  МАЛЕЕВКУ

Предзимняя пора, укромные углы
Осваивают опытные мыши,
Чьи шорохи доносятся из мглы
То явственней,  то глуше, тоньше, тише.

В часы такие перышком скрипеть,
Как в позапрошлом веке или в прошлом, 
Благодарить закатов ранних медь
И глухомань, в которую заброшен.


*   *   *                                  

Обнаженными ветками
Яблоня перебирает
Струны дождя 
                                                         
Банку от пива
Ветер загнал
Под скамью

Юность моя
Желтеет
Вырезками из газет


БЕДА

Крымск и «Курск» – как схожи названия! 
И черна вода, что без дна, 
И беда, как гостья незваная,         
Тут и там – одна. 

Крымск и «Курск» – слезою единою
Прошибают эти слова.           
Ах Россия, куда же, как льдина,
Ты уносишь себя сама?.. 
Июль  2012



МЫСЛЕННЫЙ МОНОЛОГ 
У ПАМЯТНИКА МАЯКОВСКОМУ В МОСКВЕ


Ни хлеба чужого, ни соли даром
И я не искал, не спрашивал.
Трудился, был солидарен
Со всеми себя изнашивающими,

К станкам и на службу спешащим чуть свет
В метро и в автобусах тесных,
От отроческих до преклонных лет      
Не знавшими манны небесной.
                                                                         
Нувориш сегодня о них: «Голытьба!»
И – к власти поближе движется. 
Мне ж тошно от тех, чья кровь «голуба» –
От Михалковых и иже с ним.    

Смешна и чужда постсоветская знать
Со всем и во всём подлогом.                                                    
Иною Россию хотел бы я знать,
Да вот, перестройка – боком!
                                                
Ах, Чичиков, ловкий российский бес,
Легко ли болтать с невеждой? 
Удобнее брички твой «Мерседес»,
Но души мертвы, как прежде. 

И, глядя на твой силуэт вдали,
Об этой стране теперь я
Скажу откровенно: – Господь, не дари 
Так много ей мук и терпенья!

Уэллсу она представлялась во мгле,
Джон Риду – в знаменах алела…
Всё было! – взлетала она и на дне,
Как Китеж, веками немела.




В Гулагах училась поклоны не класть,
Травила себя алкоголем,
Чужих опасалась, своих береглась,
Искала в изгнаниях воли...                                                                                                  

Да будет однажды и вправду светла
Судьба ее, если ж по-Божьи,
То лучшее сделают только метла
И мусорный ящик... побольше!




*   *   *

Какие шутки иногда подносит жизнь,
Соединив спонтанность чувств и разум,
Когда печали молвив: «Отвяжись!»,
Ты сам к ней еще более привязан.   

Как удивительно, листвою шелестя,
Идти по скверу думая, допустим, 
Что встречу отменить никак нельзя,
Но знать уже, что место встречи  пусто.

-
*   *   *
                                Брату, в никуда

В голове туман, как зимой в Венеции,
Где туристов меньше, чем голубей на Сан Марко,
Только рюмкой, брат, не согреться нам,
Не послушать, как всхлипывает шарманка
На мостовых чужих, под чужими окнами, 
Провожая гнилое лето... 
Ах, Женя, Женя! Лишь плечо и твой голос около,
От печали мне – амулеты.


                 ЦОО

Из цикла «Между книгой и пеплом.
Берлинская тетрадь»


Лампы. Металл. Zoo. 
Соло свистка кондуктора.
Локомотива соло   
В сводах ветром продутых.

Не для бесед этот
Гулкий вокзал – зверинец,
Разве что только с эхом.
Эхо не изменилось.

Sprechen Sie Deutsch?
Sprechen...    
Речи чужой ночь
Рядом проходит эхом.




ПРИПОМИНАЯ  МАЛЕЕВКУ

Предзимняя пора, укромные углы
Осваивают опытные мыши,
Чьи шорохи доносятся из мглы
То явственней,  то глуше, тоньше, тише.

В часы такие перышком скрипеть,
Как в позапрошлом веке или в прошлом, 
Благодарить закатов ранних медь
И глухомань, в которую заброшен.


*   *   *                                  

Обнаженными ветками
Яблоня перебирает
Струны дождя 
                                                         
Банку от пива
Ветер загнал
Под скамью

Юность моя
Желтеет
Вырезками из газет


БЕДА

Крымск и «Курск» – как схожи названия! 
И черна вода, что без дна, 
И беда, как гостья незваная,         
Тут и там – одна. 

Крымск и «Курск» – слезою единою
Прошибают эти слова.           
Ах Россия, куда же, как льдина,
Ты уносишь себя сама?.. 
Июль  2012



МЫСЛЕННЫЙ МОНОЛОГ 
У ПАМЯТНИКА МАЯКОВСКОМУ В МОСКВЕ


Ни хлеба чужого, ни соли даром
И я не искал, не спрашивал.
Трудился, был солидарен
Со всеми себя изнашивающими,

К станкам и на службу спешащим чуть свет
В метро и в автобусах тесных,
От отроческих до преклонных лет      
Не знавшими манны небесной.
                                                                         
Нувориш сегодня о них: «Голытьба!»
И – к власти поближе движется. 
Мне ж тошно от тех, чья кровь «голуба» –
От Михалковых и иже с ним.    

Смешна и чужда постсоветская знать
Со всем и во всём подлогом.                                                    
Иною Россию хотел бы я знать,
Да вот, перестройка – боком!
                                                
Ах, Чичиков, ловкий российский бес,
Легко ли болтать с невеждой? 
Удобнее брички твой «Мерседес»,
Но души мертвы, как прежде. 

И, глядя на твой силуэт вдали,
Об этой стране теперь я
Скажу откровенно: – Господь, не дари 
Так много ей мук и терпенья!

Уэллсу она представлялась во мгле,
Джон Риду – в знаменах алела…
Всё было! – взлетала она и на дне,
Как Китеж, веками немела.




В Гулагах училась поклоны не класть,
Травила себя алкоголем,
Чужих опасалась, своих береглась,
Искала в изгнаниях воли...                                                                                                  

Да будет однажды и вправду светла
Судьба ее, если ж по-Божьи,
То лучшее сделают только метла
И мусорный ящик... побольше!




*   *   *

Какие шутки иногда подносит жизнь,
Соединив спонтанность чувств и разум,
Когда печали молвив: «Отвяжись!»,
Ты сам к ней еще более привязан.   

Как удивительно, листвою шелестя,
Идти по скверу думая, допустим, 
Что встречу отменить никак нельзя,
Но знать уже, что место встречи  пусто.

-
*   *   *
                                Брату, в никуда

В голове туман, как зимой в Венеции,
Где туристов меньше, чем голубей на Сан Марко,
Только рюмкой, брат, не согреться нам,
Не послушать, как всхлипывает шарманка
На мостовых чужих, под чужими окнами, 
Провожая гнилое лето... 
Ах, Женя, Женя! Лишь плечо и твой голос около,
От печали мне – амулеты.


                 ЦОО

Из цикла «Между книгой и пеплом.
Берлинская тетрадь»


Лампы. Металл. Zoo. 
Соло свистка кондуктора.
Локомотива соло   
В сводах ветром продутых.

Не для бесед этот
Гулкий вокзал – зверинец,
Разве что только с эхом.
Эхо не изменилось.

Sprechen Sie Deutsch?
Sprechen...    
Речи чужой ночь
Рядом проходит эхом.




ПРИПОМИНАЯ  МАЛЕЕВКУ

Предзимняя пора, укромные углы
Осваивают опытные мыши,
Чьи шорохи доносятся из мглы
То явственней,  то глуше, тоньше, тише.

В часы такие перышком скрипеть,
Как в позапрошлом веке или в прошлом, 
Благодарить закатов ранних медь
И глухомань, в которую заброшен.


*   *   *                                  

Обнаженными ветками
Яблоня перебирает
Струны дождя 
                                                         
Банку от пива
Ветер загнал
Под скамью

Юность моя
Желтеет
Вырезками из газет


БЕДА

Крымск и «Курск» – как схожи названия! 
И черна вода, что без дна, 
И беда, как гостья незваная,         
Тут и там – одна. 

Крымск и «Курск» – слезою единою
Прошибают эти слова.           
Ах Россия, куда же, как льдина,
Ты уносишь себя сама?.. 
Июль  2012



МЫСЛЕННЫЙ МОНОЛОГ 
У ПАМЯТНИКА МАЯКОВСКОМУ В МОСКВЕ


Ни хлеба чужого, ни соли даром
И я не искал, не спрашивал.
Трудился, был солидарен
Со всеми себя изнашивающими,

К станкам и на службу спешащим чуть свет
В метро и в автобусах тесных,
От отроческих до преклонных лет      
Не знавшими манны небесной.
                                                                         
Нувориш сегодня о них: «Голытьба!»
И – к власти поближе движется. 
Мне ж тошно от тех, чья кровь «голуба» –
От Михалковых и иже с ним.    

Смешна и чужда постсоветская знать
Со всем и во всём подлогом.                                                    
Иною Россию хотел бы я знать,
Да вот, перестройка – боком!
                                                
Ах, Чичиков, ловкий российский бес,
Легко ли болтать с невеждой? 
Удобнее брички твой «Мерседес»,
Но души мертвы, как прежде. 

И, глядя на твой силуэт вдали,
Об этой стране теперь я
Скажу откровенно: – Господь, не дари 
Так много ей мук и терпенья!

Уэллсу она представлялась во мгле,
Джон Риду – в знаменах алела…
Всё было! – взлетала она и на дне,
Как Китеж, веками немела.




В Гулагах училась поклоны не класть,
Травила себя алкоголем,
Чужих опасалась, своих береглась,
Искала в изгнаниях воли...                                                                                                  

Да будет однажды и вправду светла
Судьба ее, если ж по-Божьи,
То лучшее сделают только метла
И мусорный ящик... побольше!




*   *   *

Какие шутки иногда подносит жизнь,
Соединив спонтанность чувств и разум,
Когда печали молвив: «Отвяжись!»,
Ты сам к ней еще более привязан.   

Как удивительно, листвою шелестя,
Идти по скверу думая, допустим, 
Что встречу отменить никак нельзя,
Но знать уже, что место встречи  пусто.

2013-Амурский, Виталий
КОЛОКОЛ

Полифонический этюд
с голосами рассказчиков, студента и юродивого

   15 мая 1591 года в Угличе, под звуки колокола, жители узнали об убийстве отрока-царевича Дмитрия. 
   Во время стихийно вспыхнувших страстей, самосуда, погибли предполагавшиеся преступники, а заодно многие невинные, в том числе дети. 
   По распоряжению боярина Василия Шуйского, прибывшего для расследования случившегося, особая вина  оказалась возложена на колокол. Как подстрекатель беспорядков, он подвергся ударам плетей, после чего ему отрубили ухо и вырвали язык, отправив затем в Сибирь. 
   Ссылка в Тобольске угличского колокола длилась три века. Угличское событие послужило отметкой в календаре русской истории для обозначения начала Смутного времени.
   Про Бориса Годунова, ставшего главой государства, современник говорил: "Короновался как лисица, правил как лев, умер как собака".  
 

Первый голос (мечтательно)

В Волге рыба, в небе птица,
В чаще зверь, и в поле мышь,
В срубах хрусткая водица,
То есть просто гладь да тишь.

Второй голос (с оттенком пессимизма)

Сладкие сказки, 
Горькие были.
Жили по-рабски, 
По-царски губили,

Ядом, ножом ли,
С улыбкой ли, без ли...
Темным ожогом
Солнце из бездны

Смотрело...    

Третий голос (взволнованно)

В колокол били:
Убили!..
Убили!..

А на лужайке,           
Рядом с убитым,
Плыло жужжанье
Пчел деловитых.

 Щеки у отрока,
 С блеском елея,                                                                                   
 Белого облака
 Были белее,
                                                     
В колокол били:
Убили!..
Убили!..

Яростью улиц,   
Ища виноватых, 
Углич, как улей,
Вторил набату.     

Выла орава:
Расправа!..
Расправа!.. 
                                                                                                        
Слепость, вино ли
Гневали лица – 
Кто там виновен?!
Кто там убийца?!


Воля холопья! 
В истине суть ли?
Камни да колья –
Лучшие судьи. 

Плакало солнце
При криках: расправа!
Слушая стоны
Слева и справа...

А из-под купола,
Схожего с митрой,
Долгое эхо аукало:
Дмитрий!

Четвертый голос (со страхом и восхищением)

Помню...
                                         
В сторону шутки –
Не любит их Шуйский. 
                                                                                                   
Слов медь: 
Из боярской казны
Не жалеть плеть!
Бунтаря каз-нить!
                                                    
Эй, палач удалой,  
Ухо грешнику долой!  
Язык – вон!
Кончился звон!..

Студент (задумчиво)

О, Дмитрий – двоякое имя,
Живой ли, убитый уже,
Святым почитаясь своими,
Злодеем – с приставкою «лже».
                                                       
Но будто бы снова и снова        
Из Углича слышен набат,                                   
Тревожащий сон Годунова
И тени Кремлевских палат.

Юродивый (пророчески)

Пьяному по колено,
Трезвому – чудеса.
Ждите, будет комета
Рыжая, как лиса.

Ждите и будьте мудры –
В воздухе, что невесом
Ночь обернется утром,
Лев обернется псом.

Студент (печально)

Ах, колокол! Ах, колокол!
То пой, как на пиру,
То волком вой, то волоком –
В сибирскую дыру. 

То в зное, то под тучами
Уже который век,                                      
Ах, угличский измученный
Перворасейский зэк!..       

Юродивый (безучастно)

Выси небесные                              
Золотом вышили
Ангелы, бесы ли...

Четыре голоса хором (настороженно)
                                                 
Колокол!.. Слышите?!..    


АМУРСКИЙ, Виталий, Франция. Поэт, эссеист, профессиональный журналист. Родился в Москве в 1944 году. Во Франции с 1973 года. Автор десяти книг и многочисленных публикаций в журналах, альманахах и сборниках в России и за ее пределами.

2013-Амурский, Виталий
КОЛОКОЛ

Полифонический этюд
с голосами рассказчиков, студента и юродивого

   15 мая 1591 года в Угличе, под звуки колокола, жители узнали об убийстве отрока-царевича Дмитрия. 
   Во время стихийно вспыхнувших страстей, самосуда, погибли предполагавшиеся преступники, а заодно многие невинные, в том числе дети. 
   По распоряжению боярина Василия Шуйского, прибывшего для расследования случившегося, особая вина  оказалась возложена на колокол. Как подстрекатель беспорядков, он подвергся ударам плетей, после чего ему отрубили ухо и вырвали язык, отправив затем в Сибирь. 
   Ссылка в Тобольске угличского колокола длилась три века. Угличское событие послужило отметкой в календаре русской истории для обозначения начала Смутного времени.
   Про Бориса Годунова, ставшего главой государства, современник говорил: "Короновался как лисица, правил как лев, умер как собака".  
 

Первый голос (мечтательно)

В Волге рыба, в небе птица,
В чаще зверь, и в поле мышь,
В срубах хрусткая водица,
То есть просто гладь да тишь.

Второй голос (с оттенком пессимизма)

Сладкие сказки, 
Горькие были.
Жили по-рабски, 
По-царски губили,

Ядом, ножом ли,
С улыбкой ли, без ли...
Темным ожогом
Солнце из бездны

Смотрело...    

Третий голос (взволнованно)

В колокол били:
Убили!..
Убили!..

А на лужайке,           
Рядом с убитым,
Плыло жужжанье
Пчел деловитых.

 Щеки у отрока,
 С блеском елея,                                                                                   
 Белого облака
 Были белее,
                                                     
В колокол били:
Убили!..
Убили!..

Яростью улиц,   
Ища виноватых, 
Углич, как улей,
Вторил набату.     

Выла орава:
Расправа!..
Расправа!.. 
                                                                                                        
Слепость, вино ли
Гневали лица – 
Кто там виновен?!
Кто там убийца?!


Воля холопья! 
В истине суть ли?
Камни да колья –
Лучшие судьи. 

Плакало солнце
При криках: расправа!
Слушая стоны
Слева и справа...

А из-под купола,
Схожего с митрой,
Долгое эхо аукало:
Дмитрий!

Четвертый голос (со страхом и восхищением)

Помню...
                                         
В сторону шутки –
Не любит их Шуйский. 
                                                                                                   
Слов медь: 
Из боярской казны
Не жалеть плеть!
Бунтаря каз-нить!
                                                    
Эй, палач удалой,  
Ухо грешнику долой!  
Язык – вон!
Кончился звон!..

Студент (задумчиво)

О, Дмитрий – двоякое имя,
Живой ли, убитый уже,
Святым почитаясь своими,
Злодеем – с приставкою «лже».
                                                       
Но будто бы снова и снова        
Из Углича слышен набат,                                   
Тревожащий сон Годунова
И тени Кремлевских палат.

Юродивый (пророчески)

Пьяному по колено,
Трезвому – чудеса.
Ждите, будет комета
Рыжая, как лиса.

Ждите и будьте мудры –
В воздухе, что невесом
Ночь обернется утром,
Лев обернется псом.

Студент (печально)

Ах, колокол! Ах, колокол!
То пой, как на пиру,
То волком вой, то волоком –
В сибирскую дыру. 

То в зное, то под тучами
Уже который век,                                      
Ах, угличский измученный
Перворасейский зэк!..       

Юродивый (безучастно)

Выси небесные                              
Золотом вышили
Ангелы, бесы ли...

Четыре голоса хором (настороженно)
                                                 
Колокол!.. Слышите?!..    


АМУРСКИЙ, Виталий, Франция. Поэт, эссеист, профессиональный журналист. Родился в Москве в 1944 году. Во Франции с 1973 года. Автор десяти книг и многочисленных публикаций в журналах, альманахах и сборниках в России и за ее пределами.

2013-Амурский, Виталий
КОЛОКОЛ

Полифонический этюд
с голосами рассказчиков, студента и юродивого

   15 мая 1591 года в Угличе, под звуки колокола, жители узнали об убийстве отрока-царевича Дмитрия. 
   Во время стихийно вспыхнувших страстей, самосуда, погибли предполагавшиеся преступники, а заодно многие невинные, в том числе дети. 
   По распоряжению боярина Василия Шуйского, прибывшего для расследования случившегося, особая вина  оказалась возложена на колокол. Как подстрекатель беспорядков, он подвергся ударам плетей, после чего ему отрубили ухо и вырвали язык, отправив затем в Сибирь. 
   Ссылка в Тобольске угличского колокола длилась три века. Угличское событие послужило отметкой в календаре русской истории для обозначения начала Смутного времени.
   Про Бориса Годунова, ставшего главой государства, современник говорил: "Короновался как лисица, правил как лев, умер как собака".  
 

Первый голос (мечтательно)

В Волге рыба, в небе птица,
В чаще зверь, и в поле мышь,
В срубах хрусткая водица,
То есть просто гладь да тишь.

Второй голос (с оттенком пессимизма)

Сладкие сказки, 
Горькие были.
Жили по-рабски, 
По-царски губили,

Ядом, ножом ли,
С улыбкой ли, без ли...
Темным ожогом
Солнце из бездны

Смотрело...    

Третий голос (взволнованно)

В колокол били:
Убили!..
Убили!..

А на лужайке,           
Рядом с убитым,
Плыло жужжанье
Пчел деловитых.

 Щеки у отрока,
 С блеском елея,                                                                                   
 Белого облака
 Были белее,
                                                     
В колокол били:
Убили!..
Убили!..

Яростью улиц,   
Ища виноватых, 
Углич, как улей,
Вторил набату.     

Выла орава:
Расправа!..
Расправа!.. 
                                                                                                        
Слепость, вино ли
Гневали лица – 
Кто там виновен?!
Кто там убийца?!


Воля холопья! 
В истине суть ли?
Камни да колья –
Лучшие судьи. 

Плакало солнце
При криках: расправа!
Слушая стоны
Слева и справа...

А из-под купола,
Схожего с митрой,
Долгое эхо аукало:
Дмитрий!

Четвертый голос (со страхом и восхищением)

Помню...
                                         
В сторону шутки –
Не любит их Шуйский. 
                                                                                                   
Слов медь: 
Из боярской казны
Не жалеть плеть!
Бунтаря каз-нить!
                                                    
Эй, палач удалой,  
Ухо грешнику долой!  
Язык – вон!
Кончился звон!..

Студент (задумчиво)

О, Дмитрий – двоякое имя,
Живой ли, убитый уже,
Святым почитаясь своими,
Злодеем – с приставкою «лже».
                                                       
Но будто бы снова и снова        
Из Углича слышен набат,                                   
Тревожащий сон Годунова
И тени Кремлевских палат.

Юродивый (пророчески)

Пьяному по колено,
Трезвому – чудеса.
Ждите, будет комета
Рыжая, как лиса.

Ждите и будьте мудры –
В воздухе, что невесом
Ночь обернется утром,
Лев обернется псом.

Студент (печально)

Ах, колокол! Ах, колокол!
То пой, как на пиру,
То волком вой, то волоком –
В сибирскую дыру. 

То в зное, то под тучами
Уже который век,                                      
Ах, угличский измученный
Перворасейский зэк!..       

Юродивый (безучастно)

Выси небесные                              
Золотом вышили
Ангелы, бесы ли...

Четыре голоса хором (настороженно)
                                                 
Колокол!.. Слышите?!..    


АМУРСКИЙ, Виталий, Франция. Поэт, эссеист, профессиональный журналист. Родился в Москве в 1944 году. Во Франции с 1973 года. Автор десяти книг и многочисленных публикаций в журналах, альманахах и сборниках в России и за ее пределами.