- Купить альманах Связь Времен
- Связь времён, 2024-2025
- Связь времён, 2022-2023
- Библиография
- ГАРБЕР, Марина. Дмитрий Бобышев. Чувство огромности. Стихи.
- КАЦОВ, Геннадий. «В ОСТЕКЛЕНЕВШЕЙ ЗАДАННОСТИ...» (В связи с выходом поэтического сборника А. Парщикова)
- ФРАШ, Берта. Владимир Батшев. СМОГ: поколение с перебитыми ногами
- ФРАШ, Берта. Стихотворения поэтов русского зарубежья
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. ЗАГАДКА ИГОРЯ МИХАЛЕВИЧА-КАПЛАНА ИЛИ МУЗЫКА ПОЭТА
- Интервью
- Литературоведение
- Переводы
- Ахсар КОДЗАТИ в переводе Михаила Синельникова
- Джалаладдин РУМИ в переводе Ины БЛИЗНЕЦОВОЙ
- Игорь ПАВЛЮК в переводе Витaлия НАУМЕНКО
- Лэнгстон Хьюз в переводе Ираиды ЛЕГКОЙ
- Перси Биши ШЕЛЛИ. Перевод с английского Яна ПРОБШТЕЙНА
- Эдвард де ВЕР, Перевод с английского Ирины КАНТ
- Сонеты ШЕКСПИРА в переводе Николая ГОЛЯ
- Филип ЛАРКИН в переводе Эдуарда ХВИЛОВСКОГО
- Поэзия
- АЗАРНОВА, Сара
- АЛАВЕРДОВА, Лиана
- АЛЕШИН, Александр
- АМУРСКИЙ, Виталий
- АНДРЕЕВА, Анастасия
- АПРАКСИНА, Татьяна
- БАТШЕВ, Владимир
- БЕЛОХВОСТОВА, Юлия
- БЛИЗНЕЦОВА, Ина
- БОБЫШЕВ, Дмитрий
- ВОЛОСЮК, Иван
- ГАРАНИН, Дмитрий
- ГОЛКОВ, Виктор
- ГРИЦМАН, Андрей
- ДИМЕР, Евгения
- ЗАВИЛЯНСКАЯ, Лора
- КАЗЬМИН, Дмитрий
- КАНТ, Ирина
- КАРПЕНКО, Александр
- КАЦОВ, Геннадий
- КОКОТОВ, Борис
- КОСМАН, Нина
- КРЕЙД, Вадим
- КУДИМОВА, Марина
- ЛАЙТ, Гари
- ЛИТИНСКАЯ, Елена
- МАШИНСКАЯ, Ирина
- МЕЖИРОВА, Зоя
- МЕЛЬНИК, Александр
- МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь
- НЕМИРОВСКИЙ, Александр
- ОРЛОВА, Наталья
- ОКЛЕНДСКИЙ, Григорий
- ПОЛЕВАЯ, Зоя
- ПРОБШТЕЙН, Ян
- РАХУНОВ, Михаил
- РЕЗНИК, Наталья
- РЕЗНИК, Раиса
- РОЗЕНБЕРГ, Наталья
- РОМАНОВСКИЙ, Алексей
- РОСТОВЦЕВА, Инна
- РЯБОВ, Олег
- САДОВСКИЙ, Михаил
- СИНЕЛЬНИКОВ, Михаил
- СКОБЛО, Валерий
- СМИТ, Александра
- СОКУЛЬСКИЙ, Андрей
- СПЕКТОР, Владимир
- ФРАШ, Берта
- ХВИЛОВСКИЙ, Эдуард
- ЧЕРНЯК, Вилен
- ЦЫГАНКОВ, Александр
- ЧИГРИН, Евгений
- ШЕРБ, Михаэль
- ЭСКИНА, Марина
- ЮДИН, Борис
- ЯМКОВАЯ, Любовь
- Эссе
- Литературные очерки и воспоминания
- Наследие
- ГОРЯЧЕВА, Юлия. Памяти Валентины СИНКЕВИЧ
- ОБОЛЕНСКАЯ-ФЛАМ, Людмила - Валентина Алексеевна СИНКЕВИЧ - (1926-2018)
- СИНКЕВИЧ, Валентина
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. Голубой огонь Софии ЮЗЕПОЛЬСКОЙ-ЦИЛОСАНИ
- ЮЗЕФПОЛЬСКАЯ-ЦИЛОСАНИ, София
- ГОРЯЧЕВА, Юлия - Ирина Ратушинская: поэзия, политика, судьба
- ГРИЦМАН, Андрей - ПАМЯТИ ИРИНЫ РАТУШИНСКОЙ
- РАТУШИНСКАЯ, Ирина
- Изобразительное Искусство
- От редакции
- Подписка
- 2017-ОБ АВТОРАХ
|
2013-Фалькович, Григорий
* * *
Колышется ливень – ему рукоплещет река.
Колышется ветер – его приголубят пустыни.
Испуганный ангел летит надо мной сквозь века,
Казнившие нас, но живущие в нас и доныне.
Мы шли по земле. Каждый шаг отпечатан, как шрам.
Горячий Хамсин не затянет отметину эту.
Мы Богу открылись. Мы Людям построили Храм.
Раскиданы камни от Храма по целому свету.
Огромный мой мир, подари теплоту и приют.
Погромный мой мир, дай хотя бы дождаться Мессии.
Из Бабьего Яра куда нас дороги ведут?
Обратно в Египет? А после – опять до России?
Неужто опять мне придется все круги прожить?
Неужто опять я Завет преступить не посмею,
Прощая людей, обреченных меня не любить,
Прощаясь с землей, почему-то опять не моею?
Смешалась печаль потемневших славянских озер
И черные слезы сухих палестинских колодцев.
Колышется ветер. Он мне с незапамятных пор
Недолгим страданьем и вечной любовью клянется.
* * *
У каждого города – солнце свое и печать.
У каждой реки — свой особенный почерк и колер.
Пространство болтливо. Лишь время умеет молчать.
А наши дороги – прогулки в пространство, не боле.
Что помнится слуху? – Звучание слов и слова.
Запомнится коже не только тепло и прохлада…
Кого вспоминая, кружит вдоль забора трава,
Забор вдоль дороги и эта дорога вдоль сада?
Спроси у мгновенья – у века получишь ответ.
Он будет опять запоздалою правдой отмечен.
Когда у разлуки печального прошлого нет,
Оно отзовется печалью при будущей встрече.
* * *
По грани неба и стены
В палату полночь проникает –
Стоит над каждым и вздыхает
Дыханьем ветра и вины.
В больничной стынущей тиши
Отлучены мы друг от друга,
И затеняет боль души
Симптом телесного недуга.
Зато далекой тайны нет:
Мы видим сквозь ночную пену
В родимых окнах тьму и свет.
И верность вашу и измену.
Ах, как отчетливо видна –
В раздумье, у границы века –
Стоит грядущая война
С лицом больного человека.
МИХОЭЛС
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Останься под прикрытием щита.
– Я должен разгадать секрет забавных шуток
Моей судьбы и моего шута.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Ты кровь свою и плоть навеки проклял сам.
– Даруя нам детей, господь дает нам ссуду.
Я должен заплатить по векселям.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок,
Когда безумен мир, когда кругом зверье?
– Отравленным питьем наполнена посуда,
Людей предупредить – призвание мое.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Слепому безопасней жить во тьме.
Зачем ты хочешь знать, какое время суток?
– Затем, чтоб умереть в своем уме.
Бредет и бредит, бредит и бредет.
Неистовая ночь.
И век неистов.
То вьюга вьюгу окликает свистом,
То грому гром сигналы подает.
А он, глаза незрячие открывший –
Уже не сосчитать, который год –
Всё переживший, всё похоронивший,
Бредет и бредит, бредит и бредет,
И вечный шут вослед ему поет:
Пустите счастье в сети,
Чтоб захлебнулись дни.
Когда хворают дети –
Родителя вини.
Листва не помнит корня.
Сходите за пилой.
Когда грызется дворня –
Хозяин в том виной.
В рассвете нет резона.
Старейте наугад.
Когда в крови корона –
Владыка виноват.
Печаль, как пену, сдуем.
Надежней с каждым днем
Быть королевским дурнем,
Чем нашим королем.
ЭККЛЕЗИАСТ
К.Б.
Пришло искушенье глотком недоступной воды.
Желанья греховны. Желание смерти – тем паче.
По следу улитки, по влаге мокрот и слюды –
Чернобыльский ветер и дикие свадьбы собачьи.
Еще в соловьях не закончился прежний завод,
Но падает сердце – внезапно, как детское тело.
Далекий ребенок опять мою душу зовет,
И плачет, и ждет, чтоб скорей долетела.
По следу улитки спешит мировая война.
На слово неправды озонный проем отзовется.
Душа моя жажды, душа моя скверны полна –
С ведерком бездонным стоит у колодца.
Что помыслы наши? Не промысел Божий, увы.
Зачем так бездонно и гулко мое каждодневье?
Хотел я пройти по траве, не калеча травы.
Хочу я хоть слово сказать не во гневе.
И всё-таки, жизнь потакает беспечной любви –
В снегах ли она, иль опять в соловьином раскате.
Несчастный ребенок, зови мою душу, зови.
А вы, соловьи, не пускайте ее, не пускайте...
Григорий ФАЛЬКОВИЧ – украинский поэт и обществен-ный деятель. Родился в 1950 году. Член Украинского комитета международного Пен-клуба, член Национального союза писателей Украины. Лауреат международной премии им. Владимира Винниченко (2003), премии имени Павла Тычины (2004), премии «Планета поэта» имени Леонида Вышеславского (2011), премии имени Шолом-Алейхема (2012), премии имени Леси Украинки в области литературы для детей (2012). Председатель правления Киевского культурно-просветительского общества имени Шолом-Алейхема. Автор книг: «Высокий миг», «Исповедуюсь, всё принимаю на себя», «Путями Библии прошла моя душа», «Скрижали откровения» и многих других. Стихи публиковались на русском, английском языках, на идиш и иврите, в зарубежных антологиях современной поэзии. Живет в Киеве.
|
|
2013-Фалькович, Григорий
* * *
Колышется ливень – ему рукоплещет река.
Колышется ветер – его приголубят пустыни.
Испуганный ангел летит надо мной сквозь века,
Казнившие нас, но живущие в нас и доныне.
Мы шли по земле. Каждый шаг отпечатан, как шрам.
Горячий Хамсин не затянет отметину эту.
Мы Богу открылись. Мы Людям построили Храм.
Раскиданы камни от Храма по целому свету.
Огромный мой мир, подари теплоту и приют.
Погромный мой мир, дай хотя бы дождаться Мессии.
Из Бабьего Яра куда нас дороги ведут?
Обратно в Египет? А после – опять до России?
Неужто опять мне придется все круги прожить?
Неужто опять я Завет преступить не посмею,
Прощая людей, обреченных меня не любить,
Прощаясь с землей, почему-то опять не моею?
Смешалась печаль потемневших славянских озер
И черные слезы сухих палестинских колодцев.
Колышется ветер. Он мне с незапамятных пор
Недолгим страданьем и вечной любовью клянется.
* * *
У каждого города – солнце свое и печать.
У каждой реки — свой особенный почерк и колер.
Пространство болтливо. Лишь время умеет молчать.
А наши дороги – прогулки в пространство, не боле.
Что помнится слуху? – Звучание слов и слова.
Запомнится коже не только тепло и прохлада…
Кого вспоминая, кружит вдоль забора трава,
Забор вдоль дороги и эта дорога вдоль сада?
Спроси у мгновенья – у века получишь ответ.
Он будет опять запоздалою правдой отмечен.
Когда у разлуки печального прошлого нет,
Оно отзовется печалью при будущей встрече.
* * *
По грани неба и стены
В палату полночь проникает –
Стоит над каждым и вздыхает
Дыханьем ветра и вины.
В больничной стынущей тиши
Отлучены мы друг от друга,
И затеняет боль души
Симптом телесного недуга.
Зато далекой тайны нет:
Мы видим сквозь ночную пену
В родимых окнах тьму и свет.
И верность вашу и измену.
Ах, как отчетливо видна –
В раздумье, у границы века –
Стоит грядущая война
С лицом больного человека.
МИХОЭЛС
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Останься под прикрытием щита.
– Я должен разгадать секрет забавных шуток
Моей судьбы и моего шута.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Ты кровь свою и плоть навеки проклял сам.
– Даруя нам детей, господь дает нам ссуду.
Я должен заплатить по векселям.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок,
Когда безумен мир, когда кругом зверье?
– Отравленным питьем наполнена посуда,
Людей предупредить – призвание мое.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Слепому безопасней жить во тьме.
Зачем ты хочешь знать, какое время суток?
– Затем, чтоб умереть в своем уме.
Бредет и бредит, бредит и бредет.
Неистовая ночь.
И век неистов.
То вьюга вьюгу окликает свистом,
То грому гром сигналы подает.
А он, глаза незрячие открывший –
Уже не сосчитать, который год –
Всё переживший, всё похоронивший,
Бредет и бредит, бредит и бредет,
И вечный шут вослед ему поет:
Пустите счастье в сети,
Чтоб захлебнулись дни.
Когда хворают дети –
Родителя вини.
Листва не помнит корня.
Сходите за пилой.
Когда грызется дворня –
Хозяин в том виной.
В рассвете нет резона.
Старейте наугад.
Когда в крови корона –
Владыка виноват.
Печаль, как пену, сдуем.
Надежней с каждым днем
Быть королевским дурнем,
Чем нашим королем.
ЭККЛЕЗИАСТ
К.Б.
Пришло искушенье глотком недоступной воды.
Желанья греховны. Желание смерти – тем паче.
По следу улитки, по влаге мокрот и слюды –
Чернобыльский ветер и дикие свадьбы собачьи.
Еще в соловьях не закончился прежний завод,
Но падает сердце – внезапно, как детское тело.
Далекий ребенок опять мою душу зовет,
И плачет, и ждет, чтоб скорей долетела.
По следу улитки спешит мировая война.
На слово неправды озонный проем отзовется.
Душа моя жажды, душа моя скверны полна –
С ведерком бездонным стоит у колодца.
Что помыслы наши? Не промысел Божий, увы.
Зачем так бездонно и гулко мое каждодневье?
Хотел я пройти по траве, не калеча травы.
Хочу я хоть слово сказать не во гневе.
И всё-таки, жизнь потакает беспечной любви –
В снегах ли она, иль опять в соловьином раскате.
Несчастный ребенок, зови мою душу, зови.
А вы, соловьи, не пускайте ее, не пускайте...
Григорий ФАЛЬКОВИЧ – украинский поэт и обществен-ный деятель. Родился в 1950 году. Член Украинского комитета международного Пен-клуба, член Национального союза писателей Украины. Лауреат международной премии им. Владимира Винниченко (2003), премии имени Павла Тычины (2004), премии «Планета поэта» имени Леонида Вышеславского (2011), премии имени Шолом-Алейхема (2012), премии имени Леси Украинки в области литературы для детей (2012). Председатель правления Киевского культурно-просветительского общества имени Шолом-Алейхема. Автор книг: «Высокий миг», «Исповедуюсь, всё принимаю на себя», «Путями Библии прошла моя душа», «Скрижали откровения» и многих других. Стихи публиковались на русском, английском языках, на идиш и иврите, в зарубежных антологиях современной поэзии. Живет в Киеве.
|
|
2013-Фалькович, Григорий
* * *
Колышется ливень – ему рукоплещет река.
Колышется ветер – его приголубят пустыни.
Испуганный ангел летит надо мной сквозь века,
Казнившие нас, но живущие в нас и доныне.
Мы шли по земле. Каждый шаг отпечатан, как шрам.
Горячий Хамсин не затянет отметину эту.
Мы Богу открылись. Мы Людям построили Храм.
Раскиданы камни от Храма по целому свету.
Огромный мой мир, подари теплоту и приют.
Погромный мой мир, дай хотя бы дождаться Мессии.
Из Бабьего Яра куда нас дороги ведут?
Обратно в Египет? А после – опять до России?
Неужто опять мне придется все круги прожить?
Неужто опять я Завет преступить не посмею,
Прощая людей, обреченных меня не любить,
Прощаясь с землей, почему-то опять не моею?
Смешалась печаль потемневших славянских озер
И черные слезы сухих палестинских колодцев.
Колышется ветер. Он мне с незапамятных пор
Недолгим страданьем и вечной любовью клянется.
* * *
У каждого города – солнце свое и печать.
У каждой реки — свой особенный почерк и колер.
Пространство болтливо. Лишь время умеет молчать.
А наши дороги – прогулки в пространство, не боле.
Что помнится слуху? – Звучание слов и слова.
Запомнится коже не только тепло и прохлада…
Кого вспоминая, кружит вдоль забора трава,
Забор вдоль дороги и эта дорога вдоль сада?
Спроси у мгновенья – у века получишь ответ.
Он будет опять запоздалою правдой отмечен.
Когда у разлуки печального прошлого нет,
Оно отзовется печалью при будущей встрече.
* * *
По грани неба и стены
В палату полночь проникает –
Стоит над каждым и вздыхает
Дыханьем ветра и вины.
В больничной стынущей тиши
Отлучены мы друг от друга,
И затеняет боль души
Симптом телесного недуга.
Зато далекой тайны нет:
Мы видим сквозь ночную пену
В родимых окнах тьму и свет.
И верность вашу и измену.
Ах, как отчетливо видна –
В раздумье, у границы века –
Стоит грядущая война
С лицом больного человека.
МИХОЭЛС
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Останься под прикрытием щита.
– Я должен разгадать секрет забавных шуток
Моей судьбы и моего шута.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Ты кровь свою и плоть навеки проклял сам.
– Даруя нам детей, господь дает нам ссуду.
Я должен заплатить по векселям.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок,
Когда безумен мир, когда кругом зверье?
– Отравленным питьем наполнена посуда,
Людей предупредить – призвание мое.
Безумный старый Лир, зачем тебе рассудок?
Слепому безопасней жить во тьме.
Зачем ты хочешь знать, какое время суток?
– Затем, чтоб умереть в своем уме.
Бредет и бредит, бредит и бредет.
Неистовая ночь.
И век неистов.
То вьюга вьюгу окликает свистом,
То грому гром сигналы подает.
А он, глаза незрячие открывший –
Уже не сосчитать, который год –
Всё переживший, всё похоронивший,
Бредет и бредит, бредит и бредет,
И вечный шут вослед ему поет:
Пустите счастье в сети,
Чтоб захлебнулись дни.
Когда хворают дети –
Родителя вини.
Листва не помнит корня.
Сходите за пилой.
Когда грызется дворня –
Хозяин в том виной.
В рассвете нет резона.
Старейте наугад.
Когда в крови корона –
Владыка виноват.
Печаль, как пену, сдуем.
Надежней с каждым днем
Быть королевским дурнем,
Чем нашим королем.
ЭККЛЕЗИАСТ
К.Б.
Пришло искушенье глотком недоступной воды.
Желанья греховны. Желание смерти – тем паче.
По следу улитки, по влаге мокрот и слюды –
Чернобыльский ветер и дикие свадьбы собачьи.
Еще в соловьях не закончился прежний завод,
Но падает сердце – внезапно, как детское тело.
Далекий ребенок опять мою душу зовет,
И плачет, и ждет, чтоб скорей долетела.
По следу улитки спешит мировая война.
На слово неправды озонный проем отзовется.
Душа моя жажды, душа моя скверны полна –
С ведерком бездонным стоит у колодца.
Что помыслы наши? Не промысел Божий, увы.
Зачем так бездонно и гулко мое каждодневье?
Хотел я пройти по траве, не калеча травы.
Хочу я хоть слово сказать не во гневе.
И всё-таки, жизнь потакает беспечной любви –
В снегах ли она, иль опять в соловьином раскате.
Несчастный ребенок, зови мою душу, зови.
А вы, соловьи, не пускайте ее, не пускайте...
Григорий ФАЛЬКОВИЧ – украинский поэт и обществен-ный деятель. Родился в 1950 году. Член Украинского комитета международного Пен-клуба, член Национального союза писателей Украины. Лауреат международной премии им. Владимира Винниченко (2003), премии имени Павла Тычины (2004), премии «Планета поэта» имени Леонида Вышеславского (2011), премии имени Шолом-Алейхема (2012), премии имени Леси Украинки в области литературы для детей (2012). Председатель правления Киевского культурно-просветительского общества имени Шолом-Алейхема. Автор книг: «Высокий миг», «Исповедуюсь, всё принимаю на себя», «Путями Библии прошла моя душа», «Скрижали откровения» и многих других. Стихи публиковались на русском, английском языках, на идиш и иврите, в зарубежных антологиях современной поэзии. Живет в Киеве.
|
|
Татьяна Фесенко
Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
Татьяна Фесенко
Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
Татьяна Фесенко
Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
-
ОЛЬГА НИКОЛАЕВНА АНСТЕЙ
Люша
Вода, принесенная в ведре издалека, к утру покрывается в нашей комнате ледяной корочкой. Нет отопления, нет электричества, нет даже базаров, которые немцы нещадно разгоняют в эту страшную первую зиму оккупации Киева, когда лютый мороз заставляет завоевателей ходить по домам поредевших киевских жителем и забирать у них свитеры, шарфы и даже дамские кофточки. Вечером по тротуарам стучат только подкованные немецкие сапоги, и киевлянам выходить из дому запрещено: "комендантский час". При свете луны город кажется призраком, опустевший, затемненный.
«Одеялом завешены стекла./ Тишина стоит у плеча./ Скудный луч на томик Софокла / Клонит нищенская свеча...»
Эти тогда еще нигде не напечатанные строчки мы услышали от худенького, большеглазого, очень еще молодого Вани Матвеева. которому предстояло стать Иваном Елагиным. Судьба послала его нам в те трудные месяцы, когда почти все наши однокурсники и друзья ушли на фронт, а мой муж не разделил их участи, задыхаясь в тяжелых припадках бронхиальной астмы. Война помешала Ване стать врачом. В Киеве он остался потому, что до самого взятия города возил раненых из пригородов, где шли бои.
Мы подружились быстро, он часто заглядывал к нам, и часы, проведенные с ним возле нашей крошечной печурки, поставленной на корявый лист железа на паркетном полу, вспоминаются как самые уютные, согревавшие тело и душу в ту страшную зиму.
Оказалось, что несмотря на свою молодость Ваня уже несколько лет был женат. Люша (Ольга Штейнберг), совсем в другой "тональности", чем ее муж, тем не менее, прекрасно сочетавшаяся с ним, сразу нас привлекла. Невысокая, крепкая, хорошо сложенная, с какой-то азиатчинкой в глазах и скулах, с небольшим вишневым ртом. Старше Вани на шесть лет (род. в 1912 г.), к началу войны она была в расцвете женской прелести. Веселая, энергичная, со своеобразным тембром голоса, она была богато одаренным человеком хорошо знала несколько иностранных языков, была очень начитанна и уже рукой мастера писала стихи и по-русски, и по-украински.
В Зарубежье как-то забылось, что значительно раньше, чем Евтушенковский "Бабий Яр", Ольга Анстей написала стихи, впервые услышанные нами в ее чтении и названные "Кирилловские яры". Для лиц, незнакомых с топографией Киева, неясно, что Кирилловские яры – это Бабий Яр, находившийся поблизости от древней Кирилловской церкви; Люша предпочла избежать названия, бытовавшего в разговорной речи киевлян. Возможно, причиной забвения было и то, что "Кирилловские яры" вошли в крохотный сборник Ольги Анстей, изданный в Мюнхене в 1949 году. Этот сборник почти недоступен читателю из-за малого тиража и пересохшей, рассыпающейся бумаги.
Вспоминая давние прогулки в Кирилловские яры, где
Вянула между ладоней полынь,
Чебрик дышал на уступе горбатом.
Шмель был желанным крохотным братом.
Синяя в яр наплывала теплынь...
Люша закончила стихотворение страшными строчками:
Слушайте! Их поставили в строй,
В кучки пожитки сложили на плитах,
Полузадохшихся, полудобитых
Полузаваливали землей.
Видите этих старух в платках.
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых
У матерей на руках?
Я не найду для этого слов.|
Видите – вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов...
Люша была не только очень религиозна, но и очень церковна, без примеси какого-либо ханжества, уже ее ранние стихи были посвящены церквам, как чему-то живому, страдающему и поруганному ("Георгиевская церковь"), но всё же выживающему в лихолетье:
Вечер был студеный и сырой,
Лужи постным сахаром покрыло.
Колотушка – дощатое било! –
Кликала в церквушку под горой.
Умерли давно колокола,
Но вечерня теплилась, живая!
И стучало, не переставая,
Крохотное било, призывая,
И толпа крестилась и текла.
Одной из черт, привлекавших нас к чете Матвеевых, было яркое и свежее чувство юмора, присущее обоим и не изменявшее им при любых обстоятельствах. Было оно и у матери Люши ("Ольги Николаевны Старшей", как ее звали, в отличие от дочери), жившей вместе с ними. Она была опытной преподавательницей, широко образованной, замечательно знавшей литературу.
Понемногу в Киеве налаживалась скудная жизнь. Как грибы, на многих улицах вырастали букинистические магазинчики, где торговали книгами из брошенных библиотек, а также коллекциями марок, открыток и репродукций. Такие магазинчики давали своим владельцам не столько доход, сколько некий статус, предоставлявший возможность не идти на работу к немцам.
Однажды Ваня, зайдя к молодому инженеру Юрию Т.,
в прошлом – ученику его тещи, застыл в восхищении, увидев четыре тома "Толкового словаря живого великорусского языка"
В. Даля (не помню, было это третье издание братьев Вольф 1903-09 годов, или же четвертое, 1912-14; оба вышли под редакцией и с дополнениями И.А. Бодуэна де Куртенэ).
Этот словарь был давнишней мечтой Вани и Люши, но ни до войны, ни тем более теперь, они не располагали средствами для приобретения таких дорогих книг. Видя, как Ваня жадно и безнадежно глядит на желанные толстые тома, Юрий Т. великодушно подарил их приятелю.
Как же можно было в те времена отблагодарить за столь щедрый подарок? Конечно, только стихами! И вот, вся семья наших друзей принялась за дело, пародируя крупных поэтов и писателей. Так возник сборник, авторами которого были Ольга Анстей и Иван Елагин (если не ошибаюсь, здесь впервые молодые поэты использовали свои псевдонимы). Так как в те годы было трудно достать бумагу и копирку, то на тщательно перепечатанном Люшей сборнике стояло: "Напечатано в феврале 1943 года в количестве одного экземпляра, из коих 1 нумерованный".
Теперь, приходя к Матвеевым, мы сразу же знакомились со "свежей продукцией", как говорила Люша. Ее перу принадлежали описания дара в духе Некрасова, Северянина и Анны Ахматовой, Ваня подражал Есенину и Маяковскому, Ольга Николаевна рассказывала о событии в духе Пруткова и Э. А. Гофмана.
Переписанные от руки экземпляры пропали и у авторов и у нас, но сборник сохранился у дарителя словаря, ныне живущего в США.
Вот две из этих пародий:
АННА АХМАТОВА
Ты подумай, милый, подумай:
Ну за что это нам, за что?
Он не злой, твой друг, не угрюмый,
Он заботлив и мил, как никто!
Вечер прял сероватые нити,
Облекался в темный стихарь...
Друг спросил нас: – Чего вы хотите?
Мы сказали: – Толковый словарь!
Вмиг тебе он (видано ль дело?)
Дал словарь, сказал: Береги!
Я на правую ногу надела
Калошу с левой ноги.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ
С Ушаковым
толковой
каши
не сваришь.
Все словеса
понапутал,
враль.
Здрасьте, товарищ
Даль!
Смотрю
на Ваши
четыре тома
И чувствую себя
как дома.
Но скажите
на милость,
не знали
что ль Вы
Что это за кушанье
такое –
издатели?
Эти сукины
братья
Вольфы
Вам,
говоря откровенно,
подгадили!
Посадили редактором
Бодуэнишку
Куртенэ
И дали ему –
хорошие денежки!
Был бы жив –
помешал бы крутне
Этого
Бодуэнишки.
Мало ли их,
университетских
тварюг,
Мастаков
со сливок
сковыривать
пенку!
Вытряхнуть
его бы
из профессорских
брюк,
За ноги
да об стенку!
Достаточно
Бодуэнчики
надоедали!
Мы ценим
в слове
зычную
хлещь!
Толковый
словарь
Даля –
ЭТО –
ВЕЩЬ!
Тогда, в начале 1943 года, сидя у Матвеевых, мы еще не знали, что скоро нам предстоит расставание: перед сдачей Киева немцы провели неумолимый "изгон" жителей города для отправки на работы в Германию, методически закрывая "освобожденные" от обитателей улицы и вывозя на огромных грузовиках приглянувшуюся мебель. В сутолоке выселения и вывоза мы уже не могли добраться до квартиры друзей, отгороженной от нас кордоном, не могли попрощаться с ними. Годами мы хранили теплую память о них, надеясь, что они уцелели в огне пожаров и бомбежек.
Окончание войны застало нас в старинном Бамберге, живописном баварском городке, где мы работали на заводе, расположенном за городской чертой. Однако, влажный климат Бамберга губительно влиял на моего мужа, вызывая у него всё более острые припадки астмы. Выход был один – переселение в лагерь "перемещенных лиц" под Мюнхеном, всё еще сохранявший свое прежнее название "SS Kaserne".
Проходя регистрацию в первый же день по прибытии, я должна была получить подпись директора лагеря – молодой, очень деловой англичанки. Из ее кабинета я вышла с назначением, став ее секретарем и переводчицей; в этой должности я пробыла до отъезда в Америку. Но на этом наши удачи не кончились – оказалось, что в одной из больших комнат казармы, переделенной занавеской из серых военных одеял, живет семья Матвеевых!
Было всё – радость, слезы, смех. И была прехорошенькая, умненькая, но довольно строптивая девчушка Лиля – вторая дочь наших друзей. Первая родилась и умерла "по дороге оттуда", как назовет Иван Елагин свою маленькую книжку, вышедшую в Мюнхене без даты, но с внушительной надписью: "Approved by UNRRA Team 108". Подаренная нам 28 апреля 1947 г., эта книга давно стала библиографической редкостью. В 1948 г. выйдет такой же миниатюрный сборник "Ты, мое столетие", и имя Ивана Елагина станет уже хорошо известным и любимым среди русских "перемещенных лиц".
А лагерь всё больше и больше наполнялся ими. Чтобы разгрузить перенаселенные казармы, был создан русский лагерь неподалеку, в Шлейсгейме – целое море дощатых бараков. Теперь к нашим друзьям вела тропка, извивавшаяся в поле между воронок от бомб.
Несмотря на неприглядную внешность Шлейсгейма, литературная жизнь в нем забила ключем. В бараке у Матвеевых бывали Борис Нарциссов и Борис Филиппов, в лагерь приезжали Нонна Белавина и Ирина Сабурова.
Люша тосковала. Жизнь в этих дощатых домиках, разбросанных на голой песчаной почве, была не по ней. Любя природу, она всё же была настоящей горожанкой. Но ее не влекли и чинные немецкие города, там было тесно.
...Где ратуша и неизбежный шпиль,
Где пихточки, партнеров не попутав,
Танцуют неподвижную кадриль.
Средь сочно скроенных ломтей газона,
Фасадиков, обвешанных плющем –
Живет непобедимо и бессонно
Моя тоска о городе большом.
Ежедневный уход за маленькой дочерью и быстро стареющей матерью, монотонные домашние обязанности и неуют лагерной жизни, неизвестное будущее, долго казавшееся бесперспективным, заставили Люшу искать выхода для своей душевной энергии. Ее семейная жизнь с мужем как-то потускнела. Своей первой книге стихов, вышедшей в 1949 г. в Мюнхене, Ольга Анстей дала название "Дверь в стене", вызвавшее недоумение и даже насмешки. Люша никому ничего не объясняла, но мне казалось, что я понимаю ее – лагерный быт непреодолимой стеной отгораживал ее от той жизни, которую она любила и к которой стремилась, а выходом из него, дверью, ведущей на свободу, были поэзия и любовь.
Любовь эта была в значительной степени надуманной; Люша ясно сознавала все недостатки своего избранника. Но она, может быть даже бессознательно, чувствовала, что эта любовь нужна ей как поэту, став темой многих прекрасных стихотворений. В одном из них она писала:
Вот на скамье прохладной я одна,
И кровь моя стучит немым напевом,
Всё, что в душе вздымает муть со дна,
Что обдает беспамятством и гневом,
Что жжет еще, как сыпь в жару, в кори,
Всё отстоится, в звуки отольется
И ясным станет глубоко внутри...
Позже, в своем втором сборнике, Ольга Анстей объединит любовную лирику в цикл стихотворений, порой очень сильных, назвав его "Фён". Фён – бурный и теплый ветер, веющий с гор в
Южной Германии и Швейцарии; он влияет на нервное состояние людей, заставляя их совершать ошибки.
У Люши была своя своеобразная логика. Когда она приходила к какому-нибудь решению, ее невозможно было убедить в обратном или отговорить. Так, решив, что ей необходимо расторгнуть свой десятилетний брак с Иваном Елагиным, она стала упорно настаивать на разводе, к которому ее муж совершенно не стремился, и добилась своего. Связанные эмиграционными документами, они всё же приехали в Нью-Йорк как одна семья, но в Америке сразу же пошли разными путями. Однако, существовавшая между ними глубокая душевная связь выдержала испытание временем – до самой смерти Люши они оставались преданными друзьями.
Люшина служебная жизнь в США вначале сложилась ровнее, чем Ванина. Тот брался за любую подвернувшуюся работу, твердо решив со временем получить высшее образование, на этот раз литературное, и войти в ряды профессуры, что он и выполнил, защитив докторскую диссертацию. Люша, будучи отличной машинисткой, быстро нашла работу в Организации Объединенных Наций, где и проработала до выхода на пенсию, со временем перейдя в Отдел русских письменных переводов, где стала переводчиком с английского и французского языков.
Ольга Анстей занималась и литературными переводами, они ей удавались, хотя выбирала она таких разных авторов, как Рильке и Оскар Уайльд, Теннисон и Честертон. В 1960 г. вышел ее перевод повести Стивена Винсента Бене "Дьявол и Даниэль Вебстер". Восхищенная поэмой Бене “Тело Джона Брауна”, она подтолкнула Ивана Елагина на огромный труд – блестящий перевод этого знаменитого произведения, отлично передающего атмосферу гражданской войны между Севером и Югом.
Судя по проникновенной статье “Мысли о Пастернаке”, написанной еще в 1947 году за лагерным столом и полностью напечатанной в "Новом Русском Слове" в номерах от 18 и 19 июня 1985 г., у Люши был зоркий глаз, умение воспринять и оценить творчество других поэтов. В суете нью-йоркской жизни у нее не было одного – времени для занятий литературой. Она выразила это в очень горьком, по сути, стихотворении:
Когда весь дом причесан и умыт,
Осмысленной наполнен тишиною,
И стол рабочий тянет, как магнит,
Своею сладостною шириною...
...И надо эту тишину вбирать
И карандаш тянуть к себе рывками,
И теплую раскрытую тетрадь
Листать нетерпеливыми руками, –
Тогда возьму я ключ, пойду к дверям,
Подальше спрячу душу человека,
И Божьи все дары опять отдам
За двухнедельную бумажку чека.
Люша писала стихи довольно скупо; их охотно печатали в разных зарубежных изданиях, главным образом, в “Новом Журнале”, "Гранях", "Опытах", "Мостах", "Воздушных Путях", "Перекрестках", "Новом Русском Слове". Выступала она и с чтением своих и чужих стихов, а также с докладами на литератур-ных вечерах.
Когда, выйдя замуж за Бориса Андреевича Филиппова, Люша летом 1954 г. переехала в Вашингтон, где он жил и работал, мы страшно обрадовались ее приезду. Но наша радость была недолгой – в американской столице, тогда несравненно более чопорной и чинной, нежели теперь, Люша не прижилась. Она скоро заскучала по Нью-Йорку. Уже через год ее потянуло «В зарю и камень двух тяжелых рек,/ В мой город, обрученный мне навек».
Люша была занимательной собеседницей, и когда, преодолевая неприязнь к Вашингтону, она всё же приезжала к нам, или когда мы наезжали в Нью-Йорк, мы засиживались с ней до поздней ночи, ведя нескончаемые разговоры.
Очень хорошо и живо, в духе такого же непосредственного дружеского общения, она писала письма, а когда у нее было мало времени, вкладывала в конверт густо покрытые круглыми буквами ее чрезвычайно разборчивого почерка открытки, чаще всего репродукции особенно полюбившихся ей картин и скульптур западных мастеров.
Татьяна ФЕСЕНКО, «Новый журнал», №161 за 1985г., с.128-137
ОБ АВТОРЕ: Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
-
ОЛЬГА НИКОЛАЕВНА АНСТЕЙ
Люша
Вода, принесенная в ведре издалека, к утру покрывается в нашей комнате ледяной корочкой. Нет отопления, нет электричества, нет даже базаров, которые немцы нещадно разгоняют в эту страшную первую зиму оккупации Киева, когда лютый мороз заставляет завоевателей ходить по домам поредевших киевских жителем и забирать у них свитеры, шарфы и даже дамские кофточки. Вечером по тротуарам стучат только подкованные немецкие сапоги, и киевлянам выходить из дому запрещено: "комендантский час". При свете луны город кажется призраком, опустевший, затемненный.
«Одеялом завешены стекла./ Тишина стоит у плеча./ Скудный луч на томик Софокла / Клонит нищенская свеча...»
Эти тогда еще нигде не напечатанные строчки мы услышали от худенького, большеглазого, очень еще молодого Вани Матвеева. которому предстояло стать Иваном Елагиным. Судьба послала его нам в те трудные месяцы, когда почти все наши однокурсники и друзья ушли на фронт, а мой муж не разделил их участи, задыхаясь в тяжелых припадках бронхиальной астмы. Война помешала Ване стать врачом. В Киеве он остался потому, что до самого взятия города возил раненых из пригородов, где шли бои.
Мы подружились быстро, он часто заглядывал к нам, и часы, проведенные с ним возле нашей крошечной печурки, поставленной на корявый лист железа на паркетном полу, вспоминаются как самые уютные, согревавшие тело и душу в ту страшную зиму.
Оказалось, что несмотря на свою молодость Ваня уже несколько лет был женат. Люша (Ольга Штейнберг), совсем в другой "тональности", чем ее муж, тем не менее, прекрасно сочетавшаяся с ним, сразу нас привлекла. Невысокая, крепкая, хорошо сложенная, с какой-то азиатчинкой в глазах и скулах, с небольшим вишневым ртом. Старше Вани на шесть лет (род. в 1912 г.), к началу войны она была в расцвете женской прелести. Веселая, энергичная, со своеобразным тембром голоса, она была богато одаренным человеком хорошо знала несколько иностранных языков, была очень начитанна и уже рукой мастера писала стихи и по-русски, и по-украински.
В Зарубежье как-то забылось, что значительно раньше, чем Евтушенковский "Бабий Яр", Ольга Анстей написала стихи, впервые услышанные нами в ее чтении и названные "Кирилловские яры". Для лиц, незнакомых с топографией Киева, неясно, что Кирилловские яры – это Бабий Яр, находившийся поблизости от древней Кирилловской церкви; Люша предпочла избежать названия, бытовавшего в разговорной речи киевлян. Возможно, причиной забвения было и то, что "Кирилловские яры" вошли в крохотный сборник Ольги Анстей, изданный в Мюнхене в 1949 году. Этот сборник почти недоступен читателю из-за малого тиража и пересохшей, рассыпающейся бумаги.
Вспоминая давние прогулки в Кирилловские яры, где
Вянула между ладоней полынь,
Чебрик дышал на уступе горбатом.
Шмель был желанным крохотным братом.
Синяя в яр наплывала теплынь...
Люша закончила стихотворение страшными строчками:
Слушайте! Их поставили в строй,
В кучки пожитки сложили на плитах,
Полузадохшихся, полудобитых
Полузаваливали землей.
Видите этих старух в платках.
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых
У матерей на руках?
Я не найду для этого слов.|
Видите – вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов...
Люша была не только очень религиозна, но и очень церковна, без примеси какого-либо ханжества, уже ее ранние стихи были посвящены церквам, как чему-то живому, страдающему и поруганному ("Георгиевская церковь"), но всё же выживающему в лихолетье:
Вечер был студеный и сырой,
Лужи постным сахаром покрыло.
Колотушка – дощатое било! –
Кликала в церквушку под горой.
Умерли давно колокола,
Но вечерня теплилась, живая!
И стучало, не переставая,
Крохотное било, призывая,
И толпа крестилась и текла.
Одной из черт, привлекавших нас к чете Матвеевых, было яркое и свежее чувство юмора, присущее обоим и не изменявшее им при любых обстоятельствах. Было оно и у матери Люши ("Ольги Николаевны Старшей", как ее звали, в отличие от дочери), жившей вместе с ними. Она была опытной преподавательницей, широко образованной, замечательно знавшей литературу.
Понемногу в Киеве налаживалась скудная жизнь. Как грибы, на многих улицах вырастали букинистические магазинчики, где торговали книгами из брошенных библиотек, а также коллекциями марок, открыток и репродукций. Такие магазинчики давали своим владельцам не столько доход, сколько некий статус, предоставлявший возможность не идти на работу к немцам.
Однажды Ваня, зайдя к молодому инженеру Юрию Т.,
в прошлом – ученику его тещи, застыл в восхищении, увидев четыре тома "Толкового словаря живого великорусского языка"
В. Даля (не помню, было это третье издание братьев Вольф 1903-09 годов, или же четвертое, 1912-14; оба вышли под редакцией и с дополнениями И.А. Бодуэна де Куртенэ).
Этот словарь был давнишней мечтой Вани и Люши, но ни до войны, ни тем более теперь, они не располагали средствами для приобретения таких дорогих книг. Видя, как Ваня жадно и безнадежно глядит на желанные толстые тома, Юрий Т. великодушно подарил их приятелю.
Как же можно было в те времена отблагодарить за столь щедрый подарок? Конечно, только стихами! И вот, вся семья наших друзей принялась за дело, пародируя крупных поэтов и писателей. Так возник сборник, авторами которого были Ольга Анстей и Иван Елагин (если не ошибаюсь, здесь впервые молодые поэты использовали свои псевдонимы). Так как в те годы было трудно достать бумагу и копирку, то на тщательно перепечатанном Люшей сборнике стояло: "Напечатано в феврале 1943 года в количестве одного экземпляра, из коих 1 нумерованный".
Теперь, приходя к Матвеевым, мы сразу же знакомились со "свежей продукцией", как говорила Люша. Ее перу принадлежали описания дара в духе Некрасова, Северянина и Анны Ахматовой, Ваня подражал Есенину и Маяковскому, Ольга Николаевна рассказывала о событии в духе Пруткова и Э. А. Гофмана.
Переписанные от руки экземпляры пропали и у авторов и у нас, но сборник сохранился у дарителя словаря, ныне живущего в США.
Вот две из этих пародий:
АННА АХМАТОВА
Ты подумай, милый, подумай:
Ну за что это нам, за что?
Он не злой, твой друг, не угрюмый,
Он заботлив и мил, как никто!
Вечер прял сероватые нити,
Облекался в темный стихарь...
Друг спросил нас: – Чего вы хотите?
Мы сказали: – Толковый словарь!
Вмиг тебе он (видано ль дело?)
Дал словарь, сказал: Береги!
Я на правую ногу надела
Калошу с левой ноги.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ
С Ушаковым
толковой
каши
не сваришь.
Все словеса
понапутал,
враль.
Здрасьте, товарищ
Даль!
Смотрю
на Ваши
четыре тома
И чувствую себя
как дома.
Но скажите
на милость,
не знали
что ль Вы
Что это за кушанье
такое –
издатели?
Эти сукины
братья
Вольфы
Вам,
говоря откровенно,
подгадили!
Посадили редактором
Бодуэнишку
Куртенэ
И дали ему –
хорошие денежки!
Был бы жив –
помешал бы крутне
Этого
Бодуэнишки.
Мало ли их,
университетских
тварюг,
Мастаков
со сливок
сковыривать
пенку!
Вытряхнуть
его бы
из профессорских
брюк,
За ноги
да об стенку!
Достаточно
Бодуэнчики
надоедали!
Мы ценим
в слове
зычную
хлещь!
Толковый
словарь
Даля –
ЭТО –
ВЕЩЬ!
Тогда, в начале 1943 года, сидя у Матвеевых, мы еще не знали, что скоро нам предстоит расставание: перед сдачей Киева немцы провели неумолимый "изгон" жителей города для отправки на работы в Германию, методически закрывая "освобожденные" от обитателей улицы и вывозя на огромных грузовиках приглянувшуюся мебель. В сутолоке выселения и вывоза мы уже не могли добраться до квартиры друзей, отгороженной от нас кордоном, не могли попрощаться с ними. Годами мы хранили теплую память о них, надеясь, что они уцелели в огне пожаров и бомбежек.
Окончание войны застало нас в старинном Бамберге, живописном баварском городке, где мы работали на заводе, расположенном за городской чертой. Однако, влажный климат Бамберга губительно влиял на моего мужа, вызывая у него всё более острые припадки астмы. Выход был один – переселение в лагерь "перемещенных лиц" под Мюнхеном, всё еще сохранявший свое прежнее название "SS Kaserne".
Проходя регистрацию в первый же день по прибытии, я должна была получить подпись директора лагеря – молодой, очень деловой англичанки. Из ее кабинета я вышла с назначением, став ее секретарем и переводчицей; в этой должности я пробыла до отъезда в Америку. Но на этом наши удачи не кончились – оказалось, что в одной из больших комнат казармы, переделенной занавеской из серых военных одеял, живет семья Матвеевых!
Было всё – радость, слезы, смех. И была прехорошенькая, умненькая, но довольно строптивая девчушка Лиля – вторая дочь наших друзей. Первая родилась и умерла "по дороге оттуда", как назовет Иван Елагин свою маленькую книжку, вышедшую в Мюнхене без даты, но с внушительной надписью: "Approved by UNRRA Team 108". Подаренная нам 28 апреля 1947 г., эта книга давно стала библиографической редкостью. В 1948 г. выйдет такой же миниатюрный сборник "Ты, мое столетие", и имя Ивана Елагина станет уже хорошо известным и любимым среди русских "перемещенных лиц".
А лагерь всё больше и больше наполнялся ими. Чтобы разгрузить перенаселенные казармы, был создан русский лагерь неподалеку, в Шлейсгейме – целое море дощатых бараков. Теперь к нашим друзьям вела тропка, извивавшаяся в поле между воронок от бомб.
Несмотря на неприглядную внешность Шлейсгейма, литературная жизнь в нем забила ключем. В бараке у Матвеевых бывали Борис Нарциссов и Борис Филиппов, в лагерь приезжали Нонна Белавина и Ирина Сабурова.
Люша тосковала. Жизнь в этих дощатых домиках, разбросанных на голой песчаной почве, была не по ней. Любя природу, она всё же была настоящей горожанкой. Но ее не влекли и чинные немецкие города, там было тесно.
...Где ратуша и неизбежный шпиль,
Где пихточки, партнеров не попутав,
Танцуют неподвижную кадриль.
Средь сочно скроенных ломтей газона,
Фасадиков, обвешанных плющем –
Живет непобедимо и бессонно
Моя тоска о городе большом.
Ежедневный уход за маленькой дочерью и быстро стареющей матерью, монотонные домашние обязанности и неуют лагерной жизни, неизвестное будущее, долго казавшееся бесперспективным, заставили Люшу искать выхода для своей душевной энергии. Ее семейная жизнь с мужем как-то потускнела. Своей первой книге стихов, вышедшей в 1949 г. в Мюнхене, Ольга Анстей дала название "Дверь в стене", вызвавшее недоумение и даже насмешки. Люша никому ничего не объясняла, но мне казалось, что я понимаю ее – лагерный быт непреодолимой стеной отгораживал ее от той жизни, которую она любила и к которой стремилась, а выходом из него, дверью, ведущей на свободу, были поэзия и любовь.
Любовь эта была в значительной степени надуманной; Люша ясно сознавала все недостатки своего избранника. Но она, может быть даже бессознательно, чувствовала, что эта любовь нужна ей как поэту, став темой многих прекрасных стихотворений. В одном из них она писала:
Вот на скамье прохладной я одна,
И кровь моя стучит немым напевом,
Всё, что в душе вздымает муть со дна,
Что обдает беспамятством и гневом,
Что жжет еще, как сыпь в жару, в кори,
Всё отстоится, в звуки отольется
И ясным станет глубоко внутри...
Позже, в своем втором сборнике, Ольга Анстей объединит любовную лирику в цикл стихотворений, порой очень сильных, назвав его "Фён". Фён – бурный и теплый ветер, веющий с гор в
Южной Германии и Швейцарии; он влияет на нервное состояние людей, заставляя их совершать ошибки.
У Люши была своя своеобразная логика. Когда она приходила к какому-нибудь решению, ее невозможно было убедить в обратном или отговорить. Так, решив, что ей необходимо расторгнуть свой десятилетний брак с Иваном Елагиным, она стала упорно настаивать на разводе, к которому ее муж совершенно не стремился, и добилась своего. Связанные эмиграционными документами, они всё же приехали в Нью-Йорк как одна семья, но в Америке сразу же пошли разными путями. Однако, существовавшая между ними глубокая душевная связь выдержала испытание временем – до самой смерти Люши они оставались преданными друзьями.
Люшина служебная жизнь в США вначале сложилась ровнее, чем Ванина. Тот брался за любую подвернувшуюся работу, твердо решив со временем получить высшее образование, на этот раз литературное, и войти в ряды профессуры, что он и выполнил, защитив докторскую диссертацию. Люша, будучи отличной машинисткой, быстро нашла работу в Организации Объединенных Наций, где и проработала до выхода на пенсию, со временем перейдя в Отдел русских письменных переводов, где стала переводчиком с английского и французского языков.
Ольга Анстей занималась и литературными переводами, они ей удавались, хотя выбирала она таких разных авторов, как Рильке и Оскар Уайльд, Теннисон и Честертон. В 1960 г. вышел ее перевод повести Стивена Винсента Бене "Дьявол и Даниэль Вебстер". Восхищенная поэмой Бене “Тело Джона Брауна”, она подтолкнула Ивана Елагина на огромный труд – блестящий перевод этого знаменитого произведения, отлично передающего атмосферу гражданской войны между Севером и Югом.
Судя по проникновенной статье “Мысли о Пастернаке”, написанной еще в 1947 году за лагерным столом и полностью напечатанной в "Новом Русском Слове" в номерах от 18 и 19 июня 1985 г., у Люши был зоркий глаз, умение воспринять и оценить творчество других поэтов. В суете нью-йоркской жизни у нее не было одного – времени для занятий литературой. Она выразила это в очень горьком, по сути, стихотворении:
Когда весь дом причесан и умыт,
Осмысленной наполнен тишиною,
И стол рабочий тянет, как магнит,
Своею сладостною шириною...
...И надо эту тишину вбирать
И карандаш тянуть к себе рывками,
И теплую раскрытую тетрадь
Листать нетерпеливыми руками, –
Тогда возьму я ключ, пойду к дверям,
Подальше спрячу душу человека,
И Божьи все дары опять отдам
За двухнедельную бумажку чека.
Люша писала стихи довольно скупо; их охотно печатали в разных зарубежных изданиях, главным образом, в “Новом Журнале”, "Гранях", "Опытах", "Мостах", "Воздушных Путях", "Перекрестках", "Новом Русском Слове". Выступала она и с чтением своих и чужих стихов, а также с докладами на литератур-ных вечерах.
Когда, выйдя замуж за Бориса Андреевича Филиппова, Люша летом 1954 г. переехала в Вашингтон, где он жил и работал, мы страшно обрадовались ее приезду. Но наша радость была недолгой – в американской столице, тогда несравненно более чопорной и чинной, нежели теперь, Люша не прижилась. Она скоро заскучала по Нью-Йорку. Уже через год ее потянуло «В зарю и камень двух тяжелых рек,/ В мой город, обрученный мне навек».
Люша была занимательной собеседницей, и когда, преодолевая неприязнь к Вашингтону, она всё же приезжала к нам, или когда мы наезжали в Нью-Йорк, мы засиживались с ней до поздней ночи, ведя нескончаемые разговоры.
Очень хорошо и живо, в духе такого же непосредственного дружеского общения, она писала письма, а когда у нее было мало времени, вкладывала в конверт густо покрытые круглыми буквами ее чрезвычайно разборчивого почерка открытки, чаще всего репродукции особенно полюбившихся ей картин и скульптур западных мастеров.
Татьяна ФЕСЕНКО, «Новый журнал», №161 за 1985г., с.128-137
ОБ АВТОРЕ: Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
-
ОЛЬГА НИКОЛАЕВНА АНСТЕЙ
Люша
Вода, принесенная в ведре издалека, к утру покрывается в нашей комнате ледяной корочкой. Нет отопления, нет электричества, нет даже базаров, которые немцы нещадно разгоняют в эту страшную первую зиму оккупации Киева, когда лютый мороз заставляет завоевателей ходить по домам поредевших киевских жителем и забирать у них свитеры, шарфы и даже дамские кофточки. Вечером по тротуарам стучат только подкованные немецкие сапоги, и киевлянам выходить из дому запрещено: "комендантский час". При свете луны город кажется призраком, опустевший, затемненный.
«Одеялом завешены стекла./ Тишина стоит у плеча./ Скудный луч на томик Софокла / Клонит нищенская свеча...»
Эти тогда еще нигде не напечатанные строчки мы услышали от худенького, большеглазого, очень еще молодого Вани Матвеева. которому предстояло стать Иваном Елагиным. Судьба послала его нам в те трудные месяцы, когда почти все наши однокурсники и друзья ушли на фронт, а мой муж не разделил их участи, задыхаясь в тяжелых припадках бронхиальной астмы. Война помешала Ване стать врачом. В Киеве он остался потому, что до самого взятия города возил раненых из пригородов, где шли бои.
Мы подружились быстро, он часто заглядывал к нам, и часы, проведенные с ним возле нашей крошечной печурки, поставленной на корявый лист железа на паркетном полу, вспоминаются как самые уютные, согревавшие тело и душу в ту страшную зиму.
Оказалось, что несмотря на свою молодость Ваня уже несколько лет был женат. Люша (Ольга Штейнберг), совсем в другой "тональности", чем ее муж, тем не менее, прекрасно сочетавшаяся с ним, сразу нас привлекла. Невысокая, крепкая, хорошо сложенная, с какой-то азиатчинкой в глазах и скулах, с небольшим вишневым ртом. Старше Вани на шесть лет (род. в 1912 г.), к началу войны она была в расцвете женской прелести. Веселая, энергичная, со своеобразным тембром голоса, она была богато одаренным человеком хорошо знала несколько иностранных языков, была очень начитанна и уже рукой мастера писала стихи и по-русски, и по-украински.
В Зарубежье как-то забылось, что значительно раньше, чем Евтушенковский "Бабий Яр", Ольга Анстей написала стихи, впервые услышанные нами в ее чтении и названные "Кирилловские яры". Для лиц, незнакомых с топографией Киева, неясно, что Кирилловские яры – это Бабий Яр, находившийся поблизости от древней Кирилловской церкви; Люша предпочла избежать названия, бытовавшего в разговорной речи киевлян. Возможно, причиной забвения было и то, что "Кирилловские яры" вошли в крохотный сборник Ольги Анстей, изданный в Мюнхене в 1949 году. Этот сборник почти недоступен читателю из-за малого тиража и пересохшей, рассыпающейся бумаги.
Вспоминая давние прогулки в Кирилловские яры, где
Вянула между ладоней полынь,
Чебрик дышал на уступе горбатом.
Шмель был желанным крохотным братом.
Синяя в яр наплывала теплынь...
Люша закончила стихотворение страшными строчками:
Слушайте! Их поставили в строй,
В кучки пожитки сложили на плитах,
Полузадохшихся, полудобитых
Полузаваливали землей.
Видите этих старух в платках.
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых
У матерей на руках?
Я не найду для этого слов.|
Видите – вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов...
Люша была не только очень религиозна, но и очень церковна, без примеси какого-либо ханжества, уже ее ранние стихи были посвящены церквам, как чему-то живому, страдающему и поруганному ("Георгиевская церковь"), но всё же выживающему в лихолетье:
Вечер был студеный и сырой,
Лужи постным сахаром покрыло.
Колотушка – дощатое било! –
Кликала в церквушку под горой.
Умерли давно колокола,
Но вечерня теплилась, живая!
И стучало, не переставая,
Крохотное било, призывая,
И толпа крестилась и текла.
Одной из черт, привлекавших нас к чете Матвеевых, было яркое и свежее чувство юмора, присущее обоим и не изменявшее им при любых обстоятельствах. Было оно и у матери Люши ("Ольги Николаевны Старшей", как ее звали, в отличие от дочери), жившей вместе с ними. Она была опытной преподавательницей, широко образованной, замечательно знавшей литературу.
Понемногу в Киеве налаживалась скудная жизнь. Как грибы, на многих улицах вырастали букинистические магазинчики, где торговали книгами из брошенных библиотек, а также коллекциями марок, открыток и репродукций. Такие магазинчики давали своим владельцам не столько доход, сколько некий статус, предоставлявший возможность не идти на работу к немцам.
Однажды Ваня, зайдя к молодому инженеру Юрию Т.,
в прошлом – ученику его тещи, застыл в восхищении, увидев четыре тома "Толкового словаря живого великорусского языка"
В. Даля (не помню, было это третье издание братьев Вольф 1903-09 годов, или же четвертое, 1912-14; оба вышли под редакцией и с дополнениями И.А. Бодуэна де Куртенэ).
Этот словарь был давнишней мечтой Вани и Люши, но ни до войны, ни тем более теперь, они не располагали средствами для приобретения таких дорогих книг. Видя, как Ваня жадно и безнадежно глядит на желанные толстые тома, Юрий Т. великодушно подарил их приятелю.
Как же можно было в те времена отблагодарить за столь щедрый подарок? Конечно, только стихами! И вот, вся семья наших друзей принялась за дело, пародируя крупных поэтов и писателей. Так возник сборник, авторами которого были Ольга Анстей и Иван Елагин (если не ошибаюсь, здесь впервые молодые поэты использовали свои псевдонимы). Так как в те годы было трудно достать бумагу и копирку, то на тщательно перепечатанном Люшей сборнике стояло: "Напечатано в феврале 1943 года в количестве одного экземпляра, из коих 1 нумерованный".
Теперь, приходя к Матвеевым, мы сразу же знакомились со "свежей продукцией", как говорила Люша. Ее перу принадлежали описания дара в духе Некрасова, Северянина и Анны Ахматовой, Ваня подражал Есенину и Маяковскому, Ольга Николаевна рассказывала о событии в духе Пруткова и Э. А. Гофмана.
Переписанные от руки экземпляры пропали и у авторов и у нас, но сборник сохранился у дарителя словаря, ныне живущего в США.
Вот две из этих пародий:
АННА АХМАТОВА
Ты подумай, милый, подумай:
Ну за что это нам, за что?
Он не злой, твой друг, не угрюмый,
Он заботлив и мил, как никто!
Вечер прял сероватые нити,
Облекался в темный стихарь...
Друг спросил нас: – Чего вы хотите?
Мы сказали: – Толковый словарь!
Вмиг тебе он (видано ль дело?)
Дал словарь, сказал: Береги!
Я на правую ногу надела
Калошу с левой ноги.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ
С Ушаковым
толковой
каши
не сваришь.
Все словеса
понапутал,
враль.
Здрасьте, товарищ
Даль!
Смотрю
на Ваши
четыре тома
И чувствую себя
как дома.
Но скажите
на милость,
не знали
что ль Вы
Что это за кушанье
такое –
издатели?
Эти сукины
братья
Вольфы
Вам,
говоря откровенно,
подгадили!
Посадили редактором
Бодуэнишку
Куртенэ
И дали ему –
хорошие денежки!
Был бы жив –
помешал бы крутне
Этого
Бодуэнишки.
Мало ли их,
университетских
тварюг,
Мастаков
со сливок
сковыривать
пенку!
Вытряхнуть
его бы
из профессорских
брюк,
За ноги
да об стенку!
Достаточно
Бодуэнчики
надоедали!
Мы ценим
в слове
зычную
хлещь!
Толковый
словарь
Даля –
ЭТО –
ВЕЩЬ!
Тогда, в начале 1943 года, сидя у Матвеевых, мы еще не знали, что скоро нам предстоит расставание: перед сдачей Киева немцы провели неумолимый "изгон" жителей города для отправки на работы в Германию, методически закрывая "освобожденные" от обитателей улицы и вывозя на огромных грузовиках приглянувшуюся мебель. В сутолоке выселения и вывоза мы уже не могли добраться до квартиры друзей, отгороженной от нас кордоном, не могли попрощаться с ними. Годами мы хранили теплую память о них, надеясь, что они уцелели в огне пожаров и бомбежек.
Окончание войны застало нас в старинном Бамберге, живописном баварском городке, где мы работали на заводе, расположенном за городской чертой. Однако, влажный климат Бамберга губительно влиял на моего мужа, вызывая у него всё более острые припадки астмы. Выход был один – переселение в лагерь "перемещенных лиц" под Мюнхеном, всё еще сохранявший свое прежнее название "SS Kaserne".
Проходя регистрацию в первый же день по прибытии, я должна была получить подпись директора лагеря – молодой, очень деловой англичанки. Из ее кабинета я вышла с назначением, став ее секретарем и переводчицей; в этой должности я пробыла до отъезда в Америку. Но на этом наши удачи не кончились – оказалось, что в одной из больших комнат казармы, переделенной занавеской из серых военных одеял, живет семья Матвеевых!
Было всё – радость, слезы, смех. И была прехорошенькая, умненькая, но довольно строптивая девчушка Лиля – вторая дочь наших друзей. Первая родилась и умерла "по дороге оттуда", как назовет Иван Елагин свою маленькую книжку, вышедшую в Мюнхене без даты, но с внушительной надписью: "Approved by UNRRA Team 108". Подаренная нам 28 апреля 1947 г., эта книга давно стала библиографической редкостью. В 1948 г. выйдет такой же миниатюрный сборник "Ты, мое столетие", и имя Ивана Елагина станет уже хорошо известным и любимым среди русских "перемещенных лиц".
А лагерь всё больше и больше наполнялся ими. Чтобы разгрузить перенаселенные казармы, был создан русский лагерь неподалеку, в Шлейсгейме – целое море дощатых бараков. Теперь к нашим друзьям вела тропка, извивавшаяся в поле между воронок от бомб.
Несмотря на неприглядную внешность Шлейсгейма, литературная жизнь в нем забила ключем. В бараке у Матвеевых бывали Борис Нарциссов и Борис Филиппов, в лагерь приезжали Нонна Белавина и Ирина Сабурова.
Люша тосковала. Жизнь в этих дощатых домиках, разбросанных на голой песчаной почве, была не по ней. Любя природу, она всё же была настоящей горожанкой. Но ее не влекли и чинные немецкие города, там было тесно.
...Где ратуша и неизбежный шпиль,
Где пихточки, партнеров не попутав,
Танцуют неподвижную кадриль.
Средь сочно скроенных ломтей газона,
Фасадиков, обвешанных плющем –
Живет непобедимо и бессонно
Моя тоска о городе большом.
Ежедневный уход за маленькой дочерью и быстро стареющей матерью, монотонные домашние обязанности и неуют лагерной жизни, неизвестное будущее, долго казавшееся бесперспективным, заставили Люшу искать выхода для своей душевной энергии. Ее семейная жизнь с мужем как-то потускнела. Своей первой книге стихов, вышедшей в 1949 г. в Мюнхене, Ольга Анстей дала название "Дверь в стене", вызвавшее недоумение и даже насмешки. Люша никому ничего не объясняла, но мне казалось, что я понимаю ее – лагерный быт непреодолимой стеной отгораживал ее от той жизни, которую она любила и к которой стремилась, а выходом из него, дверью, ведущей на свободу, были поэзия и любовь.
Любовь эта была в значительной степени надуманной; Люша ясно сознавала все недостатки своего избранника. Но она, может быть даже бессознательно, чувствовала, что эта любовь нужна ей как поэту, став темой многих прекрасных стихотворений. В одном из них она писала:
Вот на скамье прохладной я одна,
И кровь моя стучит немым напевом,
Всё, что в душе вздымает муть со дна,
Что обдает беспамятством и гневом,
Что жжет еще, как сыпь в жару, в кори,
Всё отстоится, в звуки отольется
И ясным станет глубоко внутри...
Позже, в своем втором сборнике, Ольга Анстей объединит любовную лирику в цикл стихотворений, порой очень сильных, назвав его "Фён". Фён – бурный и теплый ветер, веющий с гор в
Южной Германии и Швейцарии; он влияет на нервное состояние людей, заставляя их совершать ошибки.
У Люши была своя своеобразная логика. Когда она приходила к какому-нибудь решению, ее невозможно было убедить в обратном или отговорить. Так, решив, что ей необходимо расторгнуть свой десятилетний брак с Иваном Елагиным, она стала упорно настаивать на разводе, к которому ее муж совершенно не стремился, и добилась своего. Связанные эмиграционными документами, они всё же приехали в Нью-Йорк как одна семья, но в Америке сразу же пошли разными путями. Однако, существовавшая между ними глубокая душевная связь выдержала испытание временем – до самой смерти Люши они оставались преданными друзьями.
Люшина служебная жизнь в США вначале сложилась ровнее, чем Ванина. Тот брался за любую подвернувшуюся работу, твердо решив со временем получить высшее образование, на этот раз литературное, и войти в ряды профессуры, что он и выполнил, защитив докторскую диссертацию. Люша, будучи отличной машинисткой, быстро нашла работу в Организации Объединенных Наций, где и проработала до выхода на пенсию, со временем перейдя в Отдел русских письменных переводов, где стала переводчиком с английского и французского языков.
Ольга Анстей занималась и литературными переводами, они ей удавались, хотя выбирала она таких разных авторов, как Рильке и Оскар Уайльд, Теннисон и Честертон. В 1960 г. вышел ее перевод повести Стивена Винсента Бене "Дьявол и Даниэль Вебстер". Восхищенная поэмой Бене “Тело Джона Брауна”, она подтолкнула Ивана Елагина на огромный труд – блестящий перевод этого знаменитого произведения, отлично передающего атмосферу гражданской войны между Севером и Югом.
Судя по проникновенной статье “Мысли о Пастернаке”, написанной еще в 1947 году за лагерным столом и полностью напечатанной в "Новом Русском Слове" в номерах от 18 и 19 июня 1985 г., у Люши был зоркий глаз, умение воспринять и оценить творчество других поэтов. В суете нью-йоркской жизни у нее не было одного – времени для занятий литературой. Она выразила это в очень горьком, по сути, стихотворении:
Когда весь дом причесан и умыт,
Осмысленной наполнен тишиною,
И стол рабочий тянет, как магнит,
Своею сладостною шириною...
...И надо эту тишину вбирать
И карандаш тянуть к себе рывками,
И теплую раскрытую тетрадь
Листать нетерпеливыми руками, –
Тогда возьму я ключ, пойду к дверям,
Подальше спрячу душу человека,
И Божьи все дары опять отдам
За двухнедельную бумажку чека.
Люша писала стихи довольно скупо; их охотно печатали в разных зарубежных изданиях, главным образом, в “Новом Журнале”, "Гранях", "Опытах", "Мостах", "Воздушных Путях", "Перекрестках", "Новом Русском Слове". Выступала она и с чтением своих и чужих стихов, а также с докладами на литератур-ных вечерах.
Когда, выйдя замуж за Бориса Андреевича Филиппова, Люша летом 1954 г. переехала в Вашингтон, где он жил и работал, мы страшно обрадовались ее приезду. Но наша радость была недолгой – в американской столице, тогда несравненно более чопорной и чинной, нежели теперь, Люша не прижилась. Она скоро заскучала по Нью-Йорку. Уже через год ее потянуло «В зарю и камень двух тяжелых рек,/ В мой город, обрученный мне навек».
Люша была занимательной собеседницей, и когда, преодолевая неприязнь к Вашингтону, она всё же приезжала к нам, или когда мы наезжали в Нью-Йорк, мы засиживались с ней до поздней ночи, ведя нескончаемые разговоры.
Очень хорошо и живо, в духе такого же непосредственного дружеского общения, она писала письма, а когда у нее было мало времени, вкладывала в конверт густо покрытые круглыми буквами ее чрезвычайно разборчивого почерка открытки, чаще всего репродукции особенно полюбившихся ей картин и скульптур западных мастеров.
Татьяна ФЕСЕНКО, «Новый журнал», №161 за 1985г., с.128-137
ОБ АВТОРЕ: Татьяна Павловна ФЕСЕНКО, девичья фамилия – СВЯТЕНКО (1915, Киев - 1995, Вашингтон) – русская писательница, поэтесса, библиограф. В 1936 году окончила Киевский университет,
в 1941 – аспирантуру на факультете иностранных языков Киевского университета. На Западе с 1943 года. После 1945 года жила в лагере для «перемещённых лиц». С 1947 – в США. В 1951-1963 работала над составлением каталогов в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Составила описание редких русских книг XVIII века в библиотеке конгресса «Eighteens Century Russian Publications in the Library of Congress» (1961). Автор сборников стихов и автобиографических произведений: «Пропуск в былое», 1975; «Двойное зрение», 1987; «Сорок лет дружбы с Иваном Елагиным», 1991 и нескольких других. Стихи вошли в антологии: «Перекрестки», 1977; «Встречи», 1983; «Берега», 1983 и «Вернуться в Россию стихами», 1995.
|
|
-
* * *
Я заветной земли символический ком
Не взяла, от тоски замирая.
В свое сердце я город родной целиком
Уложила от края до края.
Чтобы парк у обрыва был свеж и тенист,
Чтобы храм над рекой подымался,
Чтобы даже весенний каштановый лист
В моем сердце неловком не смялся.
* * *
Может, в горящем танке
В ужасе ширил глаза.
Может, из маленькой ранки
Вытекла кровь, как слеза.
Может, упал на дороге,
Руки раскинул в пыли...
Может быть, ты безногий,
Весь в орденах инвалид.
Может, от голода таял,
Где-то угас в плену.
Может, как мы, оставил
С болью родную страну.
Может, ты тянешься взглядом
К этой вот самой звезде.
Может, ты — где-то рядом,
Только не знаю, где.
* * *
Девятнадцать жасминовых лет...
И. Одоевцева
Снилось: у темного входа
(В бункер? В людское жилье?)
Жду, раздобыв у кого-то
Пропуск в былое мое.
А коридор этот узкий,
Двери и двери подряд.
Только в конце там по-русски, –
Чудится мне, – говорят.
Там ли кончается длинный
Путь, предначертанный мне?
Я захлебнулась в жасминной
Хлынувшей в двери волне...
Радостно в ней утопая,
Тихо касаюсь я дна.
Там, где горит золотая
Лампа родного окна.
* * *
Сядь рядом. Дай руку. Допустим,
Что путь предстоит нам простой.
Таблетку соленую грусти
Запьем сладковатой водой.
И смех молодой в этом всхлипе
Почудился нам наяву,
И мы, как заправские "хиппи”,
С тобой улетим в синеву.
Туманной и странной отравой
Заплатим за этот полет
Туда, где позором и славой
Себя покрывает народ.
Где снова рукою тревожной
Нащупаем длинную нить,
Где жить нам с тобой невозможно
И где невозможно не жить.
* * *
Мы, за руки взявшись, на горы глядели,
И зелень пьянила наш взгляд.
Над нами высокие ели шумели,
Весенние ели Карпат.
Такими горячими были ладони,
Так глаз глубока синева...
А там на далеком и солнечном склоне
Вся в белых ромашках трава.
Назад мы спускались тропинкой крутою
Криница лежала у ног.
И гладил нам лица рукой золотою
Ярило – смеющийся бог.
ЧУЖОЕ ЛЕТО
Золотою ниткой на лету
Светлячки прошили темноту.
Их затмил, наряден и далек,
Самолета красный огонек.
На секунду вспыхнул в свете фар
На кустах малиновый пожар –
Полыхает буйным цветом сад
Под сухой и жаркий треск цикад.
У меня же, в серой скуке дней,
На душе все глуше, все темней.
Так откуда ж извлекаешь ты
Столько неизбывной теплоты?
|
|
-
* * *
Я заветной земли символический ком
Не взяла, от тоски замирая.
В свое сердце я город родной целиком
Уложила от края до края.
Чтобы парк у обрыва был свеж и тенист,
Чтобы храм над рекой подымался,
Чтобы даже весенний каштановый лист
В моем сердце неловком не смялся.
* * *
Может, в горящем танке
В ужасе ширил глаза.
Может, из маленькой ранки
Вытекла кровь, как слеза.
Может, упал на дороге,
Руки раскинул в пыли...
Может быть, ты безногий,
Весь в орденах инвалид.
Может, от голода таял,
Где-то угас в плену.
Может, как мы, оставил
С болью родную страну.
Может, ты тянешься взглядом
К этой вот самой звезде.
Может, ты — где-то рядом,
Только не знаю, где.
* * *
Девятнадцать жасминовых лет...
И. Одоевцева
Снилось: у темного входа
(В бункер? В людское жилье?)
Жду, раздобыв у кого-то
Пропуск в былое мое.
А коридор этот узкий,
Двери и двери подряд.
Только в конце там по-русски, –
Чудится мне, – говорят.
Там ли кончается длинный
Путь, предначертанный мне?
Я захлебнулась в жасминной
Хлынувшей в двери волне...
Радостно в ней утопая,
Тихо касаюсь я дна.
Там, где горит золотая
Лампа родного окна.
* * *
Сядь рядом. Дай руку. Допустим,
Что путь предстоит нам простой.
Таблетку соленую грусти
Запьем сладковатой водой.
И смех молодой в этом всхлипе
Почудился нам наяву,
И мы, как заправские "хиппи”,
С тобой улетим в синеву.
Туманной и странной отравой
Заплатим за этот полет
Туда, где позором и славой
Себя покрывает народ.
Где снова рукою тревожной
Нащупаем длинную нить,
Где жить нам с тобой невозможно
И где невозможно не жить.
* * *
Мы, за руки взявшись, на горы глядели,
И зелень пьянила наш взгляд.
Над нами высокие ели шумели,
Весенние ели Карпат.
Такими горячими были ладони,
Так глаз глубока синева...
А там на далеком и солнечном склоне
Вся в белых ромашках трава.
Назад мы спускались тропинкой крутою
Криница лежала у ног.
И гладил нам лица рукой золотою
Ярило – смеющийся бог.
ЧУЖОЕ ЛЕТО
Золотою ниткой на лету
Светлячки прошили темноту.
Их затмил, наряден и далек,
Самолета красный огонек.
На секунду вспыхнул в свете фар
На кустах малиновый пожар –
Полыхает буйным цветом сад
Под сухой и жаркий треск цикад.
У меня же, в серой скуке дней,
На душе все глуше, все темней.
Так откуда ж извлекаешь ты
Столько неизбывной теплоты?
|
|
-
* * *
Я заветной земли символический ком
Не взяла, от тоски замирая.
В свое сердце я город родной целиком
Уложила от края до края.
Чтобы парк у обрыва был свеж и тенист,
Чтобы храм над рекой подымался,
Чтобы даже весенний каштановый лист
В моем сердце неловком не смялся.
* * *
Может, в горящем танке
В ужасе ширил глаза.
Может, из маленькой ранки
Вытекла кровь, как слеза.
Может, упал на дороге,
Руки раскинул в пыли...
Может быть, ты безногий,
Весь в орденах инвалид.
Может, от голода таял,
Где-то угас в плену.
Может, как мы, оставил
С болью родную страну.
Может, ты тянешься взглядом
К этой вот самой звезде.
Может, ты — где-то рядом,
Только не знаю, где.
* * *
Девятнадцать жасминовых лет...
И. Одоевцева
Снилось: у темного входа
(В бункер? В людское жилье?)
Жду, раздобыв у кого-то
Пропуск в былое мое.
А коридор этот узкий,
Двери и двери подряд.
Только в конце там по-русски, –
Чудится мне, – говорят.
Там ли кончается длинный
Путь, предначертанный мне?
Я захлебнулась в жасминной
Хлынувшей в двери волне...
Радостно в ней утопая,
Тихо касаюсь я дна.
Там, где горит золотая
Лампа родного окна.
* * *
Сядь рядом. Дай руку. Допустим,
Что путь предстоит нам простой.
Таблетку соленую грусти
Запьем сладковатой водой.
И смех молодой в этом всхлипе
Почудился нам наяву,
И мы, как заправские "хиппи”,
С тобой улетим в синеву.
Туманной и странной отравой
Заплатим за этот полет
Туда, где позором и славой
Себя покрывает народ.
Где снова рукою тревожной
Нащупаем длинную нить,
Где жить нам с тобой невозможно
И где невозможно не жить.
* * *
Мы, за руки взявшись, на горы глядели,
И зелень пьянила наш взгляд.
Над нами высокие ели шумели,
Весенние ели Карпат.
Такими горячими были ладони,
Так глаз глубока синева...
А там на далеком и солнечном склоне
Вся в белых ромашках трава.
Назад мы спускались тропинкой крутою
Криница лежала у ног.
И гладил нам лица рукой золотою
Ярило – смеющийся бог.
ЧУЖОЕ ЛЕТО
Золотою ниткой на лету
Светлячки прошили темноту.
Их затмил, наряден и далек,
Самолета красный огонек.
На секунду вспыхнул в свете фар
На кустах малиновый пожар –
Полыхает буйным цветом сад
Под сухой и жаркий треск цикад.
У меня же, в серой скуке дней,
На душе все глуше, все темней.
Так откуда ж извлекаешь ты
Столько неизбывной теплоты?
|
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
Виктор ФЕТ, г.Хантингтон, Западная Виргиния.
ФЕТ, Виктор Яковлевич, г.Хантингтон, Западная Виргиния. |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
САД
Не овладев бессмертия секретом, Под пышущею печью небосвода, И где-то между Тигром и Евфратом Но существам божественного ранга Пусть истины редчайший драгметалл |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
ЛУЧ ПАМЯТИ
Вот еле видимая птица Здесь мысли досками забиты, Когда же некий избавитель тогда известны станут мне |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
КАВКАЗ
Нет в России иного рассказа, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
ВАЗА ДЕРВЕНИ
(музей в Фессалониках) Средь золотого винограда Вином из кубка льются годы: Олимп бушующий, мятежный, – Здесь многое ещё случится, Менада, спи: что ни приснится, |
|
-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
ОСТРОВ МИЛОС
Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп;
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.
Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь;
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.
Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой:
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.
Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.
Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.
Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.
КАЛЕНДАРЬ
Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.
Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.
Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.
Но погляди насквозь, на свет
на перевернутую дату,
на гравированный портрет
и на зеркальную цитату –
и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.
ТАЙНЫ ПРИРОДЫ
Сообщение 3
Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго,
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей.
Геометрические страсти
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.
Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?
Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.
ОСТАВЛЯЮ
Валентине Синкевич
Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам,
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.
Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.
Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей,
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.
КОРФУ
Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,
оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.
|
|
-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
ОСТРОВ МИЛОС
Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп;
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.
Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь;
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.
Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой:
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.
Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.
Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.
Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.
КАЛЕНДАРЬ
Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.
Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.
Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.
Но погляди насквозь, на свет
на перевернутую дату,
на гравированный портрет
и на зеркальную цитату –
и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.
ТАЙНЫ ПРИРОДЫ
Сообщение 3
Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго,
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей.
Геометрические страсти
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.
Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?
Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.
ОСТАВЛЯЮ
Валентине Синкевич
Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам,
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.
Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.
Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей,
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.
КОРФУ
Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,
оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.
|
|
-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
ОСТРОВ МИЛОС
Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп;
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.
Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь;
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.
Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой:
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.
Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.
Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.
Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.
КАЛЕНДАРЬ
Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.
Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.
Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.
Но погляди насквозь, на свет
на перевернутую дату,
на гравированный портрет
и на зеркальную цитату –
и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.
ТАЙНЫ ПРИРОДЫ
Сообщение 3
Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго,
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей.
Геометрические страсти
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.
Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?
Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.
ОСТАВЛЯЮ
Валентине Синкевич
Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам,
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.
Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.
Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ
1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей,
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.
КОРФУ
Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,
оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.
|
|
2013-Фет, Виктор
НОСИТЕЛИ
Я гляжу из-под очков
в сочетания значков.
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.
Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?
Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.
КАМЕНЬ
Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.
Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак,
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.
ПО ЭТУ СТОРОНУ
Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда.
А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.
Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.
TEOРЕМА
А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.
Утверждает она, что движение
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.
Объясняет невзрачная книжица –
Бледный шрифт, пара сотен тираж –
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.
Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана.
Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях.
И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить.
Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.
И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук –
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!
Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
ТРОПА
Куда ведешь меня, тропа?
Скажи мне, не идешь ли ты
От Геркулесова столпа
До Ахиллесовой пяты?
Во тьме смятений и систем
И в ожидании суда –
Кто проложил тебя, зачем,
Когда, а главное – куда?
Здесь дух Европы не потух,
И по тебе идут, смеясь,
И дерзкий шут, и гордый князь,
И Дон-Кихот, и Винни-Пух.
Тебя чуждается толпа,
А мне любезна ты, тропа,
И мне твоя любезна грязь,
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента,
Перекрываясь и виясь.
То вовсе выскочишь из рамы,
А то нырнешь под акведук,
А то опишешь полный круг
И вновь придешь к началу драмы.
И снова скачет дерзкий князь,
Один, подобен Агасферу;
Под ним, сияя и двоясь,
Тропа уходит в тропосферу.
ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния. Поэт, биолoг. Родился в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия); в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США) и др.
|
|
2013-Фет, Виктор
НОСИТЕЛИ
Я гляжу из-под очков
в сочетания значков.
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.
Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?
Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.
КАМЕНЬ
Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.
Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак,
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.
ПО ЭТУ СТОРОНУ
Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда.
А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.
Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.
TEOРЕМА
А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.
Утверждает она, что движение
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.
Объясняет невзрачная книжица –
Бледный шрифт, пара сотен тираж –
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.
Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана.
Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях.
И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить.
Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.
И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук –
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!
Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
ТРОПА
Куда ведешь меня, тропа?
Скажи мне, не идешь ли ты
От Геркулесова столпа
До Ахиллесовой пяты?
Во тьме смятений и систем
И в ожидании суда –
Кто проложил тебя, зачем,
Когда, а главное – куда?
Здесь дух Европы не потух,
И по тебе идут, смеясь,
И дерзкий шут, и гордый князь,
И Дон-Кихот, и Винни-Пух.
Тебя чуждается толпа,
А мне любезна ты, тропа,
И мне твоя любезна грязь,
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента,
Перекрываясь и виясь.
То вовсе выскочишь из рамы,
А то нырнешь под акведук,
А то опишешь полный круг
И вновь придешь к началу драмы.
И снова скачет дерзкий князь,
Один, подобен Агасферу;
Под ним, сияя и двоясь,
Тропа уходит в тропосферу.
ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния. Поэт, биолoг. Родился в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия); в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США) и др.
|
|
2013-Фет, Виктор
НОСИТЕЛИ
Я гляжу из-под очков
в сочетания значков.
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.
Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?
Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.
КАМЕНЬ
Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.
Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак,
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.
ПО ЭТУ СТОРОНУ
Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда.
А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.
Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.
TEOРЕМА
А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.
Утверждает она, что движение
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.
Объясняет невзрачная книжица –
Бледный шрифт, пара сотен тираж –
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.
Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана.
Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях.
И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить.
Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.
И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук –
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!
Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
ТРОПА
Куда ведешь меня, тропа?
Скажи мне, не идешь ли ты
От Геркулесова столпа
До Ахиллесовой пяты?
Во тьме смятений и систем
И в ожидании суда –
Кто проложил тебя, зачем,
Когда, а главное – куда?
Здесь дух Европы не потух,
И по тебе идут, смеясь,
И дерзкий шут, и гордый князь,
И Дон-Кихот, и Винни-Пух.
Тебя чуждается толпа,
А мне любезна ты, тропа,
И мне твоя любезна грязь,
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента,
Перекрываясь и виясь.
То вовсе выскочишь из рамы,
А то нырнешь под акведук,
А то опишешь полный круг
И вновь придешь к началу драмы.
И снова скачет дерзкий князь,
Один, подобен Агасферу;
Под ним, сияя и двоясь,
Тропа уходит в тропосферу.
ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния. Поэт, биолoг. Родился в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия); в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США) и др.
|
|
2014-Виктор ФЕТ
В БЫЛЫЕ ВРЕМЕНА
В былые времена, когда
у человечества звезда
была всего одна,
существовали страсть и грусть,
и книги знали наизусть
в былые времена.
В чужие эти времена
стояла вечная война:
без отдыха и сна
сражались насмерть короли
за выжженный клочок земли
в былые времена.
Звезда светила в облаках,
но в полумертвых языках
был вычерпан до дна
тот плодородный, древний ил,
что нас от звездных бурь хранил
в былые времена.
Еще имелись имена;
слова имели племена
для хлеба и вина,
слова для ячменя и ржи,
слова для истины и лжи
в былые времена.
Их создавал плененный дух,
их узнавал врожденный слух,
и плакала струна
на дне едва возникших душ,
в пустые дни, в большую сушь,
в былые времена.
У БЕРЕГОВ
Я проехал долиной реки,
где родился полвека тому;
по периметру там пески,
разбегающиеся во тьму,
или рифтовые долины,
где водился индрикотерий,
да разрозненные руины,
от которых курится дым.
Нас учили, что для империй
доступ к морю необходим.
Но пока они суть постигнут,
мир по-своему переделав,
ты в пустыне не будь застигнут
расширением их пределов.
Ведь они зачерпнут шеломом
и омоют свои штыки
у развалин, что были домом
возле устья моей реки,
где устраивались пикники,
где играли спектакль потешный
и где песня моя звучала,
где корабль отошел поспешный
от обугленного причала.
РАЗМЫШЛЕНИЕ
Г. Г. Г.
У пространства-времени
нету рода-племени.
Простирается оно,
пустоты своей полно,
сквозь поля просторные,
через дыры черные.
Километры или дни
нигде не кончаются,
а с расстояния они
и не различаются.
В этой тьме пустой и праздной,
исчисляя вечность в днях,
мы пылинкою прекрасной
прилепились на камнях,
и под разными углами
мы разглядываем пламя
холодеющих высот,
то ли нас пространство губит,
то ли время нас не любит,
то ли разум чушь несет.
И ни Лейбниц, ни Спиноза,
ни поэзия, ни проза,
не ответят на вопрос –
как довольствоваться миром,
где живут вином и сыром,
где растят лозу и коз?
Нам бродить по этим чащам,
нам прикладываться к чашам
в непрошедшем настоящем,
в продолжающемся нашем,
где игрушкою отменной
для взыскующего вида
дан познания Вселенной
дар, не требующий гида.
СОНЕТ
Природы бешеный замах,
ее рубидий и дейтерий
дают завышенный критерий
в неоперившихся умах.
Настала эра суеверий:
не стало в наших закромах
ни романсеро, ни мистерий,
ни Гекторов, ни Андромах.
А я пишу свои сонеты;
их строчек ломкая слюда
и кажущиеся сюжеты
дают спокойствие, когда
все остальные песни спеты,
а мир стремится в никуда.
ЛИСТ
Я говорю, что лист – резной,
ты говоришь, что лист – зеленый,
не соглашаешься со мной.
В долине, светом напоенной,
у самого подножья гор,
на фоне гаснущего лета,
я думаю, что этот спор –
не ради формы или цвета.
Через миллионы лет
потускнеет всякий цвет,
но прочтут в краю ином
свет волны в листе резном.
Все, что было, все, что есть,
формирует нашу весть.
Через пропасть, через край
руку дай, надежду дай.
ПОДСТРОЧНИК
Что, если наш первоисточник
Нарочно создала природа,
Как ученический подстрочник
Несделанного перевода?
И сила чуждая, немая
Его спасла в пылу сражений,
И мы живем, не понимая
Его склонений и спряжений.
Мы ожидаем дня и часа
В бедламе шума и сигнала,
Но нет словарного запаса
На языке оригинала.
БЕРЕГ
Бархатный занавес ночи
звездною пылью покрыт,
горы стоят у обочин,
темное море шумит.
Люди и звери, и птицы,
волны, и нечет, и чет,
определяют границы
мира, где время течет.
Здесь, у приморской дороги
из незапамятных дней,
где позабытые боги
прячутся между камней,
Пыльными танцами лета,
снежным узором зимы,
связаны скоростью света,
медленно движемся мы.
ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния. Поэт, биолoг. Родился в Кривом Роге. Эмигрировал в США в 1988 году. Книги: «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия); в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США) и др.
|
|
2015-Виктор ФЕТ
РАПАНА
Памяти Константина Кузьминского
Время с пространством – одно;
словам их понять не дано;
может быть, оговорки
или скороговорки –
звук, заполняющий створки
раковин, мертвых давно.
Раковина-рапана,
сокровище океана
на столике у дивана,
словно открытая рана,
отзвук еще живой
распластывающихся явлений,
раскаивающихся поколений,
бег ледяных оленей
по мраморной мостовой;
стрела, пронесшаяся над головой.
Сколько их, осевших на дно,
ставших каменными ступенями
атлантической высоты,
осветивших будущие мосты
через пропасти Черного Времени.
Эту воду пробовали сперва
острова и полуострова,
и прозрачные эльфы,
заполнявшие шельфы,
и другие невидимые существа.
И слова мои примут форму
тогдашнего склада,
рассыпаясь водою
из гейзера или фонтана
на светилах Европы или Энцелада:
это – шум, который
слышит моя рапана.
ГАЛИЛЕЙ
Уже направлена труба
над итальянскими холмами
на горсть Юпитеровых лун.*
Четыре буквы древних рун,
светясь, вращаются над бездной
совместно с прочими камнями
в своей Флоренции небесной.
Какая странная судьба:
мы выбираем варианты,
а варианты правят нами.
И мне иные алфавиты
и неизвестные квадранты
на бархате небес открыты,
как ювелиру бриллианты.
И я запомню эту дату,
когда для славы или мзды
я посвятил аристократу
четыре новые звезды.
Уймется буря волн житейских,
истлеют строки наших книг,
но звезд сиянье Медицейских
не потускнеет ни на миг.
В них, верно, память крепко спит,
а наша жизнь для них странней,
чем нам вращение орбит,
перемещение камней.
____________________________________________________________________________
*Каллисто, Ио, Ганимед, Европа. Открыты Галилеем в 1610 г.
Названы ”звездами Медичи”, в честь флорентийского герцога.
СМЫСЛ СОБЫТИЙ
Смысл событий не озвучен,
он в слова не облечён,
он экспертом не изучен
и в отчёты не включён.
Он и вправду часто скучен,
если внешний воздух душен:
римской публике Катон
повторял, что быть разрушен
должен славный Карфаген,
уничтожен каждый ген,
каждый атом обездушен;
да и ранее Платон
в древнем диалоге «Критий»
объяснял про суть событий,
тоже в тогу облачён.
Нынче – время рваных нитей;
смысл событий обречён.
Только Хронос легконогий
мчится в яростную тьму,
где успехи технологий
заметают под кошму.
ДЕДАЛ
Наверное, какие-то детали
мы не учли. Так в детстве мы взлетали
в сияющую мысль в блаженстве сна,
где нам была Вселенная видна.
И капал мягкий воск на горы Крита,
и кони Солнца мчались на закат,
и через Океан стремился взгляд
в ту, Западную, Индию – она
в то время не была еще открыта.
Нам остаются буквы алфавита –
но Гелиоса заходящий след
и Королевы Снежныя чертоги
не сохраняют мудрость прошлых лет.
Я думаю, что так хотели боги;
другого у меня ответа нет.
|
|
Лазарь Флейшман
ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года. Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года профессор Стэндфордского университета. Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». |
|
Лазарь Флейшман
ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года. Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года профессор Стэндфордского университета. Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». |
|
Лазарь Флейшман
ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года. Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года профессор Стэндфордского университета. Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». |
|
-
Несколько замечаний к проблеме литературы русской эмиграции
Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).
Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.
С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.
В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).
Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов).
Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.
Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).
Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.
Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов.
Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".
Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10).
Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней.
"Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости' жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею). Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание".
Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу:
Кошачьи, птичьи пожимаю лапы,
На нежный отвечаю писк и рев.
Со мной беседует продолговатый гроб
И виселица с ртом открытым трапа.
Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст.
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице;
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.
Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни".
В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма.
Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:
БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ
Зима пришла в суровости,
А принесла снежновости.
Все поле снегом замело,
Белым-бело, мелым-мело.
На поле снеголым-голо
И над укрытой тропкою,
Над стежкой неприметною
Снегладкою, сугробкою,
Почти что беспредметною
Туды-сюды, сюды-туды
Бегут снегалочьи следы,
Как зимниероглифы,
Снегипетские мифы.
В лесу дубы немногие
Снеголые, снежногие.
Висят на каждой елочке
Снегвоздики, снеголочки.
И снеголовая сосна
Стоит прямее дротика.
Сугробовая тишина.
Снеграфика. Снеготика.
Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции:
снежно -
вости
суро -
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность:
снеж + новости,
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей.
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение:
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина).
2) суг + робкою ('робка, потому что нага').
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11:
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах:
12 Как зимниероглифы <с нарочитым использованием архаического ударения >
13 Снегипетские мифы.
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и
14 В лесу дубы немногие
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы:
15 Снеголые, снежногие,
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом,
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример:
20 Сугробовая тишина.
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами:
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая')
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов)
В последнем, 21-м стихе:
Снеграфика. Снеготика.
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах.
Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".
"Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15).
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя":
Что без читателя поэт?
Он монолог (без разговора),
Он охромевший Архимед,
Лишенный подлинной опоры...
– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
Я не горжусь своим стихом.
Неточен почерк мой. Однако
Есть у меня заслуга в том,
Что я читатель Пастернака.
Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии.
"Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении.
Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу:
Я не желаю в одиночку
Ни днем, ни ночью!
Я смерть трактую не как точку –
Как двоеточье.
Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог":
Что делать с вами, милые стихи?
Кончаетесь, едва начавшись.
Счастливы все: невесты, женихи,
Покойник мертв, скончавшись.
В романах строгих ясны все слова,
В конце – большая точка;
Известно – кто Арман, и кто вдова,
И чья Элиза дочка.
Но в легком беге повести моей
Нет стройности намека,
Над пропастью летит она вольней
Газели скока.
Слез не заметит на моем лице
Читатель плакса,
Судьбой не точка ставится в конце,
А только клякса.
В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине:
Она сидит перед окном.
Пред ней открыт четвертый том
Сентиментального романа:
Любовь Элизы и Армана,
Иль переписка двух семей.
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный,
Без романтических затей.
Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России.
"Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом..."
А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18).
В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование:
На человеческий язык
Речь духа переводит лира,
На недоумь – звериный рык,
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
В начале слово было там:
СЕЗАМ.
Крутой замес бродил в сезаме,
Змеясь, жило в нем словопламя,
Формировался звукоряд
И проявлялись звукосвойства:
СЕЗАМ
A3 ЕСМЬ
A3 Е=МС2
Сезаумь, откройся. (20)
Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.
Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606.
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978).
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978.
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти".
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г.
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134.
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977).
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения".
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46.
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190.
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930.
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977.
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72.
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30.
15) Название – реминисценция из Пастернака.
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112.
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145.
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310.
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира".
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44.
Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд
|
|
-
Несколько замечаний к проблеме литературы русской эмиграции
Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).
Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.
С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.
В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).
Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов).
Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.
Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).
Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.
Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов.
Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".
Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10).
Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней.
"Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости' жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею). Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание".
Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу:
Кошачьи, птичьи пожимаю лапы,
На нежный отвечаю писк и рев.
Со мной беседует продолговатый гроб
И виселица с ртом открытым трапа.
Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст.
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице;
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.
Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни".
В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма.
Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:
БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ
Зима пришла в суровости,
А принесла снежновости.
Все поле снегом замело,
Белым-бело, мелым-мело.
На поле снеголым-голо
И над укрытой тропкою,
Над стежкой неприметною
Снегладкою, сугробкою,
Почти что беспредметною
Туды-сюды, сюды-туды
Бегут снегалочьи следы,
Как зимниероглифы,
Снегипетские мифы.
В лесу дубы немногие
Снеголые, снежногие.
Висят на каждой елочке
Снегвоздики, снеголочки.
И снеголовая сосна
Стоит прямее дротика.
Сугробовая тишина.
Снеграфика. Снеготика.
Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции:
снежно -
вости
суро -
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность:
снеж + новости,
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей.
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение:
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина).
2) суг + робкою ('робка, потому что нага').
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11:
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах:
12 Как зимниероглифы <с нарочитым использованием архаического ударения >
13 Снегипетские мифы.
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и
14 В лесу дубы немногие
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы:
15 Снеголые, снежногие,
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом,
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример:
20 Сугробовая тишина.
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами:
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая')
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов)
В последнем, 21-м стихе:
Снеграфика. Снеготика.
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах.
Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".
"Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15).
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя":
Что без читателя поэт?
Он монолог (без разговора),
Он охромевший Архимед,
Лишенный подлинной опоры...
– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
Я не горжусь своим стихом.
Неточен почерк мой. Однако
Есть у меня заслуга в том,
Что я читатель Пастернака.
Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии.
"Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении.
Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу:
Я не желаю в одиночку
Ни днем, ни ночью!
Я смерть трактую не как точку –
Как двоеточье.
Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог":
Что делать с вами, милые стихи?
Кончаетесь, едва начавшись.
Счастливы все: невесты, женихи,
Покойник мертв, скончавшись.
В романах строгих ясны все слова,
В конце – большая точка;
Известно – кто Арман, и кто вдова,
И чья Элиза дочка.
Но в легком беге повести моей
Нет стройности намека,
Над пропастью летит она вольней
Газели скока.
Слез не заметит на моем лице
Читатель плакса,
Судьбой не точка ставится в конце,
А только клякса.
В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине:
Она сидит перед окном.
Пред ней открыт четвертый том
Сентиментального романа:
Любовь Элизы и Армана,
Иль переписка двух семей.
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный,
Без романтических затей.
Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России.
"Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом..."
А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18).
В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование:
На человеческий язык
Речь духа переводит лира,
На недоумь – звериный рык,
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
В начале слово было там:
СЕЗАМ.
Крутой замес бродил в сезаме,
Змеясь, жило в нем словопламя,
Формировался звукоряд
И проявлялись звукосвойства:
СЕЗАМ
A3 ЕСМЬ
A3 Е=МС2
Сезаумь, откройся. (20)
Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.
Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606.
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978).
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978.
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти".
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г.
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134.
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977).
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения".
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46.
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190.
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930.
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977.
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72.
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30.
15) Название – реминисценция из Пастернака.
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112.
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145.
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310.
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира".
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44.
Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд
|
|
-
Несколько замечаний к проблеме литературы русской эмиграции
Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).
Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.
С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.
В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).
Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов).
Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.
Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).
Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.
Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов.
Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".
Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10).
Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней.
"Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости' жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею). Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание".
Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу:
Кошачьи, птичьи пожимаю лапы,
На нежный отвечаю писк и рев.
Со мной беседует продолговатый гроб
И виселица с ртом открытым трапа.
Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст.
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице;
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.
Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни".
В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма.
Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:
БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ
Зима пришла в суровости,
А принесла снежновости.
Все поле снегом замело,
Белым-бело, мелым-мело.
На поле снеголым-голо
И над укрытой тропкою,
Над стежкой неприметною
Снегладкою, сугробкою,
Почти что беспредметною
Туды-сюды, сюды-туды
Бегут снегалочьи следы,
Как зимниероглифы,
Снегипетские мифы.
В лесу дубы немногие
Снеголые, снежногие.
Висят на каждой елочке
Снегвоздики, снеголочки.
И снеголовая сосна
Стоит прямее дротика.
Сугробовая тишина.
Снеграфика. Снеготика.
Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции:
снежно -
вости
суро -
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность:
снеж + новости,
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей.
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение:
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина).
2) суг + робкою ('робка, потому что нага').
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11:
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах:
12 Как зимниероглифы <с нарочитым использованием архаического ударения >
13 Снегипетские мифы.
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и
14 В лесу дубы немногие
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы:
15 Снеголые, снежногие,
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом,
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример:
20 Сугробовая тишина.
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами:
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая')
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов)
В последнем, 21-м стихе:
Снеграфика. Снеготика.
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах.
Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".
"Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15).
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя":
Что без читателя поэт?
Он монолог (без разговора),
Он охромевший Архимед,
Лишенный подлинной опоры...
– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
Я не горжусь своим стихом.
Неточен почерк мой. Однако
Есть у меня заслуга в том,
Что я читатель Пастернака.
Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии.
"Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении.
Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу:
Я не желаю в одиночку
Ни днем, ни ночью!
Я смерть трактую не как точку –
Как двоеточье.
Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог":
Что делать с вами, милые стихи?
Кончаетесь, едва начавшись.
Счастливы все: невесты, женихи,
Покойник мертв, скончавшись.
В романах строгих ясны все слова,
В конце – большая точка;
Известно – кто Арман, и кто вдова,
И чья Элиза дочка.
Но в легком беге повести моей
Нет стройности намека,
Над пропастью летит она вольней
Газели скока.
Слез не заметит на моем лице
Читатель плакса,
Судьбой не точка ставится в конце,
А только клякса.
В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине:
Она сидит перед окном.
Пред ней открыт четвертый том
Сентиментального романа:
Любовь Элизы и Армана,
Иль переписка двух семей.
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный,
Без романтических затей.
Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России.
"Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом..."
А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18).
В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование:
На человеческий язык
Речь духа переводит лира,
На недоумь – звериный рык,
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
В начале слово было там:
СЕЗАМ.
Крутой замес бродил в сезаме,
Змеясь, жило в нем словопламя,
Формировался звукоряд
И проявлялись звукосвойства:
СЕЗАМ
A3 ЕСМЬ
A3 Е=МС2
Сезаумь, откройся. (20)
Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.
Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606.
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978).
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978.
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти".
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г.
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134.
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977).
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения".
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46.
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190.
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930.
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977.
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72.
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30.
15) Название – реминисценция из Пастернака.
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112.
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145.
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310.
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира".
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44.
Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд
|
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий ФОМИН, Екатеринбург
родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
На твоём языке говорить, дождевая вода, |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Ю.К. |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
***
Сколько лет нас разделят, земель и небес? |
|
Анатолий Фомин
Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий Фомин
Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
Анатолий Фомин
Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах. |
|
-
ЖИЗНЬ И БОЛЬ ВПЕРЕХЛЕСТ
* * *
Н.
Говорили о ветре,
О ночных поездах,
О нечаянной смерти
С серебром на губах.
Ничего не успели:
Ни сказать, ни понять –
Под протяжное пенье
Ледяного огня.
Жизни сладкий остаток,
Словно яблока плоть
Из запретного сада, –
Раздробить, размолоть.
И проститься без слова –
Жизнь и боль вперехлест –
Ровно в четверть второго –
У деревьев и звезд.
* * *
Ты уходишь в туман, ты бормочешь какую-то темень
И, зажав сигарету, стоишь над глубокой водой,
Ты пока еще жив, ты звучишь, как созвездье, пустой,
Жизнь составив, как стих, по созвездьям, словам и по теням.
Ты уходишь в туман, и тебе не досталось огня
Городского, ручного от женщины этого мира,
Ты идешь, исчезая, трамваи проносятся мимо,
Голубым и летучим огнем зажигая тебя.
Ты уходишь в туман, и она остается в уме
И живет там, до черного края раскинув свои отраженья,
Всё на свете туман, и неловкое птичье движенье
Не увидит никто, и никто не заплачет во тьме.
Ты уходишь в туман и кружишь, от портвейна не пьяный,
Совершается жизнь среди тусклых огней и воды.
И уже далеко от земли твоей, мерзлой и пряной,
И еще далеко до твоей безымянной звезды.
«СОЛЯРИС»
Какая зелень под водой!
Какое золото у дома!
Блестя, шатался дождь хромой,
Роняя закорюки грома.
Дождь лился в чашку на столе,
И рядом яблоко блестело –
Всё это было в долгой мгле,
И птица в солнце просвистела,
И было мокрое крыльцо,
И книгу женщина листала,
А день заглядывал в лицо –
Всё это музыкою стало.
Всё это музыка вела –
Прозрачный плач, ладонь пустая –
А за спиной стояла мгла,
Слова неясно повторяя.
Миры построит строгий Бах
Из темной музыки столетий –
И снова горечь на губах,
И никого в просторном свете.
* * *
Я по берегу ночи дойду до широкой реки,
Где нагая вода постигает закон Гераклита,
Небо брошено в воду, и звезды подробней петита,
И не ставятся в ряд, и в пространство бегут от руки.
Я костер разложу, напевая сквозь воздух густой,
И потянет огонь к небесам свое дымное жало.
Загорится в реке отражения глаз золотой –
Как роскошен и пуст этот город прозрачного жара!
Этот город цыганский у неба, текущего в ночь,
Долго будет держать меня пристальной, пламенной речью…
В белых звездах лететь или красные угли толочь –
Той же самой душою платить – так ему я отвечу.
А когда эти строчки совсем от души улетят,
Породнятся с бумагой, врастут в ее крепкую землю,
У ночного костра я поверю в космический взгляд,
Проходящий почти наобум между смыслом и темью.
* * *
На твоем языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.
Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).
Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.
Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).
Впрочем, я не о том – о сегодняшнем ветреном дне,
о реестре погоды, истертом до азбучных гитик,
может быть, о душе, догорающей в бледном огне, –
обойдись без цитат, потерпи, уважаемый критик.
Цеппелины зимы, запинаясь о землю, плывут на восток,
и предутренний шлак переплавлен в хрустящей обертке,
и на радужном дне потемнел золотой волосок,
и в кулисах ночных неприкаянный воздух продрог,
как уснувший вахтер на давно опустевшей галерке.
|